Вы здесь

Азь грешный

Главы из романа
Файл: Иконка пакета 02_rodionov_ag.zip (74.67 КБ)
Александр РОДИОНОВ


АЗЪ ГЕШНЫЙ…

Главы из романа

В 2000 году в Барнауле вышла первая книга исторического романа алтайского писателя А. Родионова «Азъ, грешный…». В нем рассказывалось о трагических событиях начала XVIII века, связанных с двумя русскими походами за золотом в земли Джунгарского ханства.
Первопричиной и инициатором главных событий романа становится губернатор Сибири князь Матвей Гагарин. Пытаясь отвести государево око от некоторых неблаговидных делишек, творящихся в его вотчине, он преподносит Петру
I в качестве презента золотой песок, привезенный якобы из земель Джунгарского ханства. Загоревшись идеей завладеть золотоносными землями, царь поручает сибирскому губернатору снарядить в верховья Иртыша военную экспедицию под командованием подполковника Преображенского полка Ивана Бухольца. Вторая подобная же экспедиция, которую возглавил кабардинский князь капитан Беркович, двинулась из Астрахани.
Оба похода закончились плачевно. Разномастное войско Берковича было обманным путем расчленено на части и разбито, а его командир схвачен хивинским ханом Ширгази и обезглавлен. А отряд Бухольца, окруженный со всех сторон степняками, выкосила страшная болезнь, и подполковник, спасая остатки своих людей, был вынужден выполнить требование кочевников — срыть валы недавно отстроенной крепости и уйти с Ямыш-озера.
Содержание романа военными походами Бухольца и Берковича не исчерпывается. Автор рисует широкую картину российской действительности.
Предлагаемые читателям журнала главы продолжают роман «Азъ, грешный» и являются началом второй его книги.


Третий зазимок лег на стылую землю, упрятал ее черноту и пригасил бесприютность полей, сливая их с небесной далью. Есть в затянувшейся сибирской осени такие дни, когда душа в ожидании снега уже вся истомилась, а его все нет и нет. Вымощенная льдом река снова превратилась в дорогу, и, теснясь к правому берегу, побежали по Иртышу одиночные крестьянские сани, малые и большие обозы.
Фискал Фильшин промаялся в Тобольске бездельно почти все лето, ожидаючи выезда в Иркутск. И дождался, наконец. Неизвестно, чему он был больше рад: или тому, что все же двинулся в дорогу, или тому, что день ядрено солнечный, а вокруг разлеглась молодая зима - незлая, нежная, прощающая и покрывающая равнозаботливо всех своим явлением.
- Благодать!.. - нежился в санях Фильшин, укрываясь воротником шубы от летящих из-под копыт пристяжной плотных ошметков снега. - Ох, и любо мне такое
время! Все снаряжается, все чисто, будто на исповеди земля побывала, все буераки, будто грехи, и приглажены, и прощены.
- Да, пра слово, на дорогу нам добрый денек выпал, - поддакивал ямщик, ясноглазо окидывая взором округу. Справа на возвышенном иртышском берегу, отделяя землю от неба, скользила зелень сосняка; правый берег отчеркивала оторочка
чернотала; и эти две линии, увидеть которые одновременно, не повертев головой, было невозможно, подтверждали - широка Сибирь, широки ее дороги, да тропы узки.
- А ведь я тебя в Тобольском видывал, - легко усмехнулся в какой-то день пути
фискал, обращаясь к ямщику.
- И что мне за новость? Видывал да и видывал. Я ни от кого не прячусь. В Тобольском все на виду живут. Впотайку - нет надобности. Все друг о друге сведомы, даже знают у кого сколь ложек в дому и
какие ложки щербатые.
- Да я не про потайку. Видывал я тебя в драке у съезжей избы.
- Был грех, - усмехнулся недобро ямщик.
- И еще в одной драке заприметил тебя, - не угомонился покорным ответом Фильшин.
- Не вем где, не вем когда... - уклонился ямщик.
- Вем где и вем когда, и паче всего - вем с кем, - повел свой ход, не меняя тона, Фильшин.
- На то тебе и названье фискал-свистал. Караулишь всякого, да после и тебе могут за углом насвистать.
- И все ж мне узнать охота - за что ты одного и того же татарина отволтузил и в съезжей избе, и возле канцелярии губернаторской?
- Это Кулмаметку, что ль?
- Ево, ево! - покивал Фильшин.
- Была б моя воля, свел бы я их с городского жилья всех - и Кулмаметку, и всех ево людишек.
- Обидели?
- Меня татарину невозможно обидеть. Сопатку с глазами сравняю, - твердо сказал
ямщик, глянув на Фильшина. - Не меня он обидел, а всю ямщину тобольскую.
- Видно, силен Кулмаметка. Всеми татарскими сборами ведает... - равнодушно как-то и полуутвердительно проговорил Фильшин, озираясь и будто теряя интерес к беседе.
- Не силен. Лукав и пакостен, - поправил фискала ямщик. - Ево не токмо я, но и свои, татары, колошматили. Такого в Иртыше через три проруби продергивать надо, глядишь - очистится от своего
воровского нрава.
- У тебя ли украл, али еще у кого?
- Не у меня, а у ямщины.
- Да что ж украл? Коней?
- Вот сказал ты - все татарские сборы ведает Кулмаметка Сабанаков. А каким пронырством он получил то ведомство над своими одноверцами? Они его в первый раз побили в своей слободе, как он откупился от ходьбы на Ямыш за солью. Дощаники вверх конями вести он должен был, а откупился. Глядь наш брат ямщик, поглядь: к новой весне уж и не один Сабанаков,. а и много других слободских татар от
подводной гоньбы свободны.
- Кто их освободил? - не утерпел Фильшин.
- Слуга гагаринский…
- Небылишное возводишь, - усомнился фискал.
- Да какое небылишное! - простодушно взъярился ямщик. - Мне ж про то сами татары сказывали. Им откупиться нечем было, они денег в складку не внесли, когда Сабанаков с шапкой по кругу пошел. Их и за солью, и в подворную гоньбу, нескладчиков. А кто дал - те даже записаны ноне в детей боярских. Во! До какого лукавства невозборимого возвысились - улусные малахаи, а ходят в детях боярских! И все
пошло у них складно и ровно с тех самых камушков бухарских красных, что были куплены у Кулмаметки самим обернатором. Кулмаметка все похвальбой брызгал - сам князь обернатор у меня камни купил! Красный день для татарина - князю камушки продал! А он, обернатор наш, свое первогодье был тут - тогда и купил. А пригляделся - татары опять несут от бухарцев камни и снова торг будто заводят. Тогда и сшиб он с них торговый норов - где платеж за разрешенье жить в Тобольску? Осеклись. Попятились из хором, да только камешки оставили за так. И каждогодно перед весной у них либо шапка по кругу, либо камушки ждут из Бухар, да потом в ладонь слуге гагаринскому ссыпают...
- А ты что ж не откупишься? - спросил Фильшин.
- Моя семья, вся наша кость родовая - с бичика жили, с бичика и кормится. Что мне откуп? Не гоняли бы токмо бесперечь, хоть роздых бы давали. А то татары дома в потолок плюют да на торговых рядах рядятся, а мы погоняй по тракту. У кого похлебка жидкая, а у кого жемчуг мелкий. И ведь теперь меня же и к судье грозят
привесть - за то, что я Кулмаметку бить кинулся.
- Ну, коли ты невоздержник такой - и приведут. Бился бы на кулачках. За то не судят.
- Да какое тебе дело - где мне биться! Пошел правеж русскому мужику - где бить, а где не бить. А там, где воровской нос нависает, будто вороний клюв, там и бить! Да, видно, и средь наших тоже воронья поразвелось. Иной раз еще токмо замахнулся, а воронье уж и карканье поднимает на весь белый свет - русские опять бить собираются. А чему тут дивиться - каркают у них камушки бухарские в глотке, чтоб они ими подавились... - ямщик матерно ругнулся.
- Не боишься, как я на тебя слово и дело крикну? - спросил Фильшин.
- Пусть московские таких криков боятся. А мое слово - коню понятно, да и дело мое - кнут. Дале Сибири слать некуда. Чево
бояться?..
Жаль было Фильшину расставаться с таким простодушным и неосторожным собеседником, но в Самаровском яме весь обоз приняли новые ямщики. На прощанье фискал угостил изрядно своего возницу: тот даже не ожидал дармовой погулки. Но и выпив изрядно, все же жалел, что не повезло ему так, как тем ямщикам, которые оказались в передовых возках. Впереди, про то еще в Тобольске сказано было, едут
некие иноземцы в Китаи. Будто бы сам царь-Петр послал китайскому хану своего аглицкого врача и вот тем-то передовым возницам будто бы и платят по царски за каждый прогон. Но фискал утешил ямщика, надбавив ему впятеро за каждый станок и полустанок. И только Фильшину была понятна его неожиданная щедрость.



рогался в путь Фильшин - была зима молодая, а добрался до Иркутска - уже и заматерела и в поддавки с весной поигрывала. Неделю-другую не мог привыкнуть Фильшин к покою: не надо было спозаранку заваливаться в сани и целый день-деньской, а то и ночь вприхватку ехать и ехать, томясь бездельем. Не удержись благоразумно, фискал мог не раз и не два впутаться в разные дорожные свары: то кабатчик вор, то ямщики-супостаты не по-уставному дерут за прогоны. Но с самого Тобольска фискал положил себе правило - никуда не встревать, тихо-смирно доспеть к Иркутску и там так же тихо осмотреться, потолкаться среди набродистого народа, авось, слух какой повезет словить. А где слух - там и до правды, умеючи, добраться нет особого труда. В пути слухов тоже было преизрядно.
На томском постоялом дворе встретился застрявший в нерешительности обоз устюжских купецких людей - будто бы запрет вышел от губернатора, дескать, нонче ходу в Мугалы*
* Мугалы - Монголия.
нету. И слух этот привез будто бы иркутский служилый человек Ракитин, коему и вера должна быть полная - как-никак брат его, Лаврентий Ракитин, недавно сидел воеводой в Илимске, а ныне уже и на Иркутске собирается воеводить. Хитрые томичи подначивали устюжан: «А вы расспросите братца воеводы - на какую нуждишку он здесь мягкую рухлядь скупает? Может, он один, а, может, сам-два с братцем всю мугальскую торговлишку возьмет?» Замерший обоз из Томска в дальнейший путь вытолкнул тюменец Третьяков: «Верьте этой мелкой сошке ракитинской! Я сам у обернатора справлялся. Нет такого указу - не пускать в Мугалы». А в Енисейске встретил Фильшин и самого Лаврентия Ракитина. Наблюдал, как тот, сахарно улыбаясь, обхаживал дня два иноземцев Ланга и Гарвина, да потом не выдержал и наскоро смотался в Тобольск. Говорили подъячие из енисейской канцелярии - спешит бывший илимский воевода по вызову самого князя Гагарина. Видно и в самом деле спешное дело было у Ракитина. Недолго он пробыл в Тобольске, вернулся к воеводству иркутскому в самом начале весны, сменив предшественника своего Любавского. Перетасовка воевод в сибирских городах была делом обычным: не более года в городе мог усидеть воевода. А Любавский и года не усидел - выпихнул его Ракитин аж в Мангазею, получив на то губернаторский указ.
Фильшин попервоначалу пригляделся к иркутским людям, а вызнавать у кого-то о делах местного городового фискала даже и не пришлось, сам о себе заявил в те дни, как стали возвращаться из тайги сборщики ясака. В провинциальной канцелярии загудел разговор скандальный - иркутский фискал обличал двух подъячих в утайке мехов. Дело это из канцелярии перебросили уже и в судебную палату: там доказал фискал по записным книгам, что не все, собранное в тайге для китайского отпуска, сдано в казенные подвалы, устроенные тут же в подклете палаты. Подъячие свалили вину на сборщика, и того подвергли жестокому штрафу, но не это было страшно для лукавца. Страшно было потерять возможность осенью снова отравиться в тайгу, запасясь бочонками с горячим вином, чтобы сверх ясака почти задарма скупить у охотников собольи и куньи меха. Обиженный, долго увиливал от разговора с Фильшиным, но все же улучилась минута откровенности, выведал Фильшин, что нет никакой заслуги городового фискала в раскрытии утайки. Обличенье в суде он затеял по наветке из канцелярии. Не умастил ясашный сборщик кого-то из крапивного семени, не выложил на стол из-под полы негласно уговоренную подать - двух собольих шкур - вот и отомстили. Случай невеликий, но больно уж походил на то, что встречал Фильшин и в иных сибирских городах. И даже, не дожидаясь осени, он знал, что накануне выезда сборщиков ясака будут они днями обивать порог и комендантского дома, и канцелярии, чтобы получить таежный зверовой откуп, приносящий раз в год такой наживок, что потом можно все остальное время жить, не шевеля мозгой о прибытке.
«Эх, не упустить бы начало злобной той торговли... - подумывал Фильшин. - Да как за порог комендантский переступить, как подъячего за руку схватить, когда откуп решается?..»
Лето для Фильшина прошло вяло и почти сонно. Всколыхнул фискала пожар в августе - загорелся сначала один двор под городовой стеной, потом и другой, и третий, а там и сама стена занялась. Вдоль нее огонь переметнулся к гостиному двору и
таможне, да так проворно и неуемно обнял эти строения, что отстоять их не удалось. Как головешки, затлели по Иркутску слухи, что в таможне было что-то нечисто и пожар подстроен таможенными служителями. Фильшин завертел носом - для кого-то паленым пахнет! Но ничего дельного для себя не вынюхал. Да и нелепо выглядел слух - неужто, для того, чтоб спалить таможенные книги, надо сжигать несколько дворов и весь гостиный двор? Ткнулся было Фильшин к коменданту Ракитину, дескать, слух-то есть... Розыск бы дать случаю... Но Ракитин отмахнулся:
- Знаю, чья это попевка, знаю. То тебе не Замощиков ли
нажужжал?
Слова эти не насторожили Фильшина, хотя до него и доходили разговоры, будто Лаврентий Ракитин грозится на будущий год не допускать целовальника Замощикова до службы, а объявить на это место публичные торги - кто больше положит на стол, тот и сядет на
Никольской заставе.
К самому Замощикову Фильшин домогался с расспросами еще весной, как только появился в Иркутске, - по каким указным статьям тоболяки в Мугалы шастают свободно. На то ответ был краткий: «Спроси у князя Матвея Петровича». И все. Будто ерш застрял у
Замощикова в глотке.


Р
акитин в самом начале зимы устроил широкое застолье - по случаю. Пришел с моря-Байкал караван с рыбой. Комендант созвал на то застолье и Рупышева, и многих подъячих, а Фильшина сам потчевал отборной водкой, рыбными пирогами, а как подгуляли, велел внести к столу огромного омуля. Мерзлым поленом бухнул слуга на стол рыбину перед носом засоловевшего фискала, а комендант уважительно объяснил:
- Это тебе, господин Фильшин, в почесть из самого Польского монастыря послано. Монахи на Байкал-море прослышали, что ты прибыл к нам из матушки-Москвы. Да ты спробуй, строгани рыбки-то. Эй, кто-нибудь, дайте топор, разрубить рыбку надобно…
Фильшин замотал головой, но Ракитин уже вошел в кураж и настоял на своем, схватил принесенный топор и секанул рыбину поперек так, что водка недопитая в чарках заплясала и все за столом
вздрогнули.
- Ну, так что ж ты не пробуешь рыбку? А? Фильшин! Да ты погляди, погляди - рыбка-то золотая тебе послана! - юродствовал Ракитин, вытряхивая на стол из мерзлого рыбьего брюха золотой песок.
Фискал ошалело заморгал, оглядывая рыбину, а потом и вокруг оглянулся на окружающих. Хитромордо нависали над ним помощники ракитинские. Ждали. Примет или нет фискал подношение в почесть. А Фильшин успокоился вдруг и ткнул
пальцем в свежий разруб:
- А не сам ли ты это золотко зашивал омулю в подбрюшье? Что-то и паюсок у рыбины тряпошный какой-то...
Ракитин сообразил - подвох не прошел и, переводя все в шутку, захохотал:
- Ты смотри! Не клюет. На золотую наживку не клюнул! Ну, одно слово - государев человек! Ничего не скажешь. Ладно! Возьму я тебя на Никольскую заставу, как мы там потрошить рыбу станем.
- Что ж, потрошить, так потрошить. Я не прочь, - не растерялся фискал.
Невозмутимость Фильшина рассердила Ракитина:
- Да ты знаешь ли, башка неупьянчивая, откуль сие золотце
нами добыто?
- И впрямь - откуль?
- Так я тебе и сказал. На вось! - комендант сунул Фильшину фигу под нос. - Выкуси. На то ты и обличитель, чтоб мне на такой вопрос ответ давать, - сказал зло
Ракитин и примолк. Сообразил - занесло его чересчур.
Фильшин потом не раз вспоминал рыбное застолье, хмыкая: «Ишь, удумал. Как будто кошка с мышкой играл со мной. Омуля в почесть. Ловок! И вся челядь Ракитина - тоже ловкие, все под стать воеводе городом помыкают, с людьми тоже в
кошки-мышки играют. Ну, да что ж. Мышка - зверь маловидный, да свое точит. И видать кота по морде - сыт, да не ошерстился к зиме. Как же про то говаривал Нестеров - не брать орех, коли он вполспела налился... А тут не орехи, тут, глядючи на шапки и шубы собольи, иное на ум просится. Пусть и красно увешаны мехом и воеводы, и коменданты, да и целовальники не в рубищах ходят, а все они для меня как недособоли да недопески. Рыльце в пушку, а вот пух да подпушек еще невыходной, не выспела шкура. Ладно. Зимой всякий зверь свой мех выхаживает. Не может быть, чтоб комендант свой воровской обычай забыл и о своем животе не попекся...»
За неделю до Рождества пожаловал прямо к дому Лаврентия Ракитина гость из Тобольска - прибыл полонянник шведский Ефим Дитмар. Жил, гостевал только у коменданта, ни с кем встреч долгих не затевал, жался к Ракитину каждодневно, будто караулил.
Город выжидательно притих на страстную неделю - готовился к празднику.
«А зима-то каково поусердствовала, какую шубу к Рождеству выходила»! - додумывал свои мысли Фильшин, разговевшись после всенощной и прогуливаясь подле городовой стены на берегу Ангары. Совсем нерождественская стояла погода.
Накануне пала на всю округу ростепель, даже капель приударила, а к утру припожаловал морозец, высеребрил куржаком деревья, дома и ангарский берег - все подкряжье взял в серебряную оправу. На свежих рядах сосновых бревен вновь поставленной городской стены нависали сверкающие снизки инея - иголки снежные до того были нежны и тонки, что нельзя было различить, где они кончаются, а где начинается тонкозвенящий воздух. Любоваться таким послерассветным благолепием, однако же, долго не пришлось.
Из-за Спасской каменной церкви вылетело несколько санок, набитых орущими людьми. Санки так быстро неслись вдоль Ангары, что Фильшин едва успел уступить дорогу лихачам… Первая упряжка пронеслась, было, мимо фискала, да резко стала, задержав весь разгульный поезд. Из санок полуобернулся полковник Рупышев, помощник комендантский, и прокричал пьяно:
- Вали фискала в сани! Чево он анахоретом иней нюхает! Пущщай с нами пославит, - прокричал и помчался дальше, а двое дюжих подхватчиков тут же ухватили под руки Фильшина, заволокли в сани, и все полетели вслед вожаку.


С
лавили с весельем и разухабисто, залетая во дворы под гоготанье и песни. Сперва завернули к дому дьяка Кондратьева, потом к приказному подьячему Симанову, а затем долго топтались у купца Зверева. Сам Рупышев ходил по горнице и притопывал:
Преподобный монах, нах, нах!
Чево роешь во штанах, нах, нах!
Ряженый в рясу и соломенный клобук пьяный славильщик подхватывал:
А я золото ищу, щу, щу!
Никаво не подпущу, щу, щу!
И вся орава разом:
А я золото продал, дал, дал.
На баранки девкам дал, дал.
На мосту стоит кровать, вать, вать.
Можно девушек помять, мять, мять…
Поезд славильщиков обрастал людьми, и они делались с каждым новым заходом в очередной двор все пьяней и неугомонней. Фильшин сбился со счету - сколько у кого пили, в каких домах были... Очнулся он на квартире полковника Рупышева от того, что кто-то громко и навзрыд просил пощады. Перед Рупышевым среди комнаты стоял на коленях плачущий мужик и о чем-то умолял хозяина. А Рупышев тупо твердил:
- Мету на кубке видишь? Видишь, - при этом он протягивал мужику огромный кубок, наполненный по самый край водкой.
Фильшин встряхнулся, вслушался.
- Ты видишь мету княжескую? - с усилием выкатывая каждое слово на край губы, строжился Рупышев. - Мне сей кубчик сам князь Матвей Петрович поднес в поминок. И мы все тут пьем за его
княжеское здоровье. И ты пей.
Стоявший на коленях замотал головой. К нему подошел подьячий Симанов, утвердил руки в боки, стал фитой и глянул на
окружение, приглашая всех в свидетели:
- Вишь, как он князя Матвея Петровича - губернатора нашего, почитает! А и нас вместе с князем ни в грош не ставит. Выпить
брезгует!
- Да уж мочи нет. Не лезет! - взвыл стоявший на коленях.
- Есть! Могешь, Замощиков, могешь! Смог на нас клепать - мы де беспошлинно торг держим, а выпить не можешь. Ну, ка! Палку дайте - щас мы ему могуты прибавим.
Замощиков взмолился слезно и в крик. На шум в горницу заглянула жена коменданта Федосья и рявкнула на мужа:
- Перестаньте! Мучители! Эко удумали - в престольный праздник мужика палкой
волтузить.
- Сгинь! - вытолкнул жену Рупышев.
Палка уже нависла над Замощиковым.
- Не выпьешь - охавячу!
Глотая слезы, сопли и водку, Замощиков покорился. Опорожнил кубок и рухнул. Его отволокли в угол, бросили подле вороха шуб, и гульба пошла уже без скандальных криков, когда все вокруг купаются во взаимодушии и утопают в согласье.


О
похмеляясь на второй день Рождества, Фильшин спохватился: почему же в компании с Рупышевым не было Лаврентия Ракитина? И Ефима Дитмара, гостя тобольского, - тоже не было... Заскулил, завертелся волчком фискал, будто пес, потерявший след. Выведал на заставе у Заморских ворот - еще в канун Рождества, едва в церквах началось повечерие, умчался Ракитин к Байкалу и далее - к Селенгинску, чтобы встретить караван купчины Гусятникова из Китая. И завыл Фильшин, матерясь и кусая пальцы. «Дак вот зачем меня славить позвали - без меня караван потрошить будут». Он знал наверняка - полковник Рупышев его, фискала Фильшина, ни под каким предлогом в Селенгинск на таможню не выпустит.
***
С
еленгинский таможенный голова оторопело оглядывался, не успевая задержать взгляд на ком-то из ракитинской ватаги, когда она ввалилась с морозным клубящимся воздухом в просторную пустую избу.
- А я не с той стороны поезжан ожидаю, - наконец узнал он среди гостей Ракитина.
- Чтоб тебе не скучать, ожидаючи, и мы пожаловали, - по-хозяйски раздеваясь и садясь в передний угол, ответил Ракитин. - Ты распорядись - баньку спроворят пусть. С дороги, с мороза хорошо тело веником потешить. А заодно и душу к утехе приготовить. Скоро ль караван ждешь? - как о чем-то давно известном спросил иркутский комендант таможенника.
- Да ведь еще вчера прибыл передовой человек от Гусятникова. Ноне в ночь
обещались... Избы караванщикам протоплены, - ответил тот, набрасывая шубу.


Н
очь морозная, ясная стояла над Селенгинском. Негустая россыпь домов и амбаров у подошвы горного отрога выглядела такой затерянной под огромностью неба, что, казалось, никто и никогда здесь не проходит, не пролетает птица, а всегда, вечно слышен только тихий говорок полузамерзшей Селенги, разбежавшейся на множество рукавов, перед тем как влиться под байкальский лед и совсем стихнуть.
Вышел Ракитин с гагаринским подхватчиком Ефимом Дитмаром из бани под звезды и оба замерли: высока и чиста была ночь вокруг. Ракитину было в удовольствие замереть вот так после яростного веника и почувствовать, как нагнетенный к телу пар долго еще не сдается пред зимним дыханием. А Дитмару банное телесное истязание было хоть и не в диковинку, он уж помотался по сибирским городам и острогам и бань насмотрелся, но все это было ему не по нраву. Знаток драгоценных камней проворно засеменил к теплу избяному.
Ракитин еще постоял, вслушался и насторожился весь, вглядываясь в восточную сторону, будто кобель, мимо носа которого пролетел запах добычи. Вслушивался долго - не померещилось ли? Когда ждешь издавна - может и приблазниться. Ракитин даже мизинчиком в ухе подрыгал - прочистил. Нет. Тот звук, которого он ждал, как песни, был не обманным. И
расплылся в улыбке Ракитин, и перекрестился.
В избе сказал Дитмару:
- Рано спрятался под крышу. Едут. Слышно уж.
- Не может быть. Ночь. Какая езда.
- Едут, едут. Я такой скрип саней ни с чем не спутаю. Хороша поклажа - издаля
визжат полозья.
Гусятников - торговый человек из гостинной сотни, появился на пороге таможни через полчаса, а вскоре к острогу стал подтягиваться и его караван. Ожил Селенгинск. Под месяцем зазвенели голоса караванщиков, люди разбирались по избам, где был приготовлен теплый ночлег. Ракитин, едва глава каравана вошел в избу
таможенника, бросился обнимать его и поздравлять с удачным выходом из Китая, тут же вызвался пойти вместе с Гусятниковым в баню - надо путника порадовать. Но прежде чем туда отправиться, Ракитин шепнул Дитмару:
- Сыщи в караване слугу гагаринского из рентереи тобольской - Гущин ему прозвище. Князь наказал, чтоб с ним перво-наперво переговорить. Как все улягутся, пусть ко мне будет, я его здесь ждать буду.
Как полагается встречали гостей из китайского торга, хоть и ночь, хоть полночь - подняли стакашки. Да пожалел Ракитин купчину и его главных приказчиков; притомились, дескать, почивать вам пора, завтра день полон делов.
Затих Селенгинск.
Но еще до первой петушиной побудки проскрипели тихо к таможне проворные обутки - Гущин к Ракитину пришел. И не зажигая лучины, а так - при отсветах печного огня, прошептались они почти до рассвета. Ракитин слушал и удивлялся: где это губернатор Гагарин такого памятливого соглядатая выискал? Про кого из
каравана ни спроси, тут же ответ ясный: что да почем продал, что купил в Китаях, что в каком возу увязано. Но не этого ждал Ракитин, хоть они с Гущиным уже и условились на завтрашний день. Как пойдут таможенные досмотрщики клеймить товар по подводам, Гущин будет у некоторых коней седелки поправлять, шлеи одергивать. И все ж не это главное. Ракитин спросил:
- Дак у кого главное приобретеньице Гусятникова? У самого?
Но гагаринский соглядатай хмыкнул только - не уследил...
- Да он меня в свою кумпанию и не подпускал, - оправдывался Гущин. - Он же гостиной сотни человек! А я?..
- Может и лучше, что не допускал, - сказал Ракитин, обдумывая свое. - Целей будешь. Иди, вон на столе вино стоит. Выпей. Да ступай. Ненароком увидит кто нас вместе, наедине, поднимут потом шум. Тогда тебе по дороге до Иркутска несдобровать. Пожалей свои ребра - мышкой, мышкой мимо лишних глаз.
Гущин торопливо нашел в полутьме стакан, хакнул в него, подготавливая глотку к горячей жидкости и замер коротко с запрокинутой головой. Опустил голову и покривился - он ждал много вина, а
оказалось - на донышке.
Едва рассвело, Ракитин велел таможенному голове принять выписи о товарах, кои готовы были предъявить караванщики. Потянулись к избе таможенной приказчики, доставая из-за пазухи свернутые листы бумаги. На крыльце стало людно, поднялся легкий гвалт - надо было пропустить вперед тех, кто шел с казенным товаром - на государя.
Ракитин огляделся - все идет ладом, - и ушел из таможни. Гусятникова он застал за завтраком. Купец немедля позвал коменданта за стол, и Ракитин не отказался - давно уж на ногах, пора и червячка заморить. Чай пили настоящий, из богдыхановых лавок привезенный. Ракитин смотрел, как тонкий парок гуляет и стелется над обрезом чашки, будто нехотя расставаясь с золотистым краем посудины и рассеиваясь в избяном тепле.
- Ну, господин комиссар, после чаю - дело? - полуспросил
Ракитин.
- Давай, давай, - вальяжно, без тени заботы ответил купец. - Надо еще к Водосвятию поспеть в Иркуцкой добежать.
- Добежим, - пообещал Ракитин и достал из кармана парчой отделанного камзола пакет с губернаторской печатью. - Письмо вот тебе от князя Матвея Петровича.
Гусятников разломил сургуч и стал читать. И по мере того, как он вчитывался в послание Гагарина, благодушие с лица его слетало и, будто пар над чаем, исчезло вовсе. Закончив чтение, он стал глядеть мимо листа в пол. Лицо его сделалось совсем темным.
- Ну, так у кого приобретеньице важное? - подтолкнул купца под локоть иркутский
комендант.
- Нет никакого приобретеньица, - буркнул Гусятников и отвернулся к стылому окошку.
- Коли нет - искать будем, - вяловато, в растяжку сказал, вставая, Ракитин. - Может статься, что и Водосвятие на Селенге справлять будешь, - уже с порога через плечо добавил
комендант, давая понять, что здесь он, Ракитин, хозяин.


О
тобедав, целовальники таможенные пошли вдоль подвод и возов клеймить товар. Нехотя расшивали рогожные и кожаные мешки приказчики, выворачивая наружу косяки камки, лаудану, батманы с чаем выборочно потрошили, посуду ценинную перебирали - целовальники листали выписи, сверяли товар. Коли все совпало - ставь таможенное клеймо на тюках и мешках, клейми баулы и дорожные сундуки... Проверенные сани с поклажей отгоняли в сторону. Но не все.
Будто в безделье и, томясь от задержки, чуть впереди целовальников от подводы к подводе переходил знаток мягкой рухляди Гущин. Ан и впрямь на обратном пути ему - одно безделье. Меха в Китаях проданы, дармовая китайская водка давно кончилась, делать нечего. Вот и идет он неторопливо: где с приказчиком, где с возницей у саней потолкует, где и просто по тюкам похлопает, одобряя товар, а где и к лошади подойдет, седелочку сердобольно поправит, с лошадиной морды иней смахнет мохнатой рукавицей. Большая часть каравана к вечеру оказалась за таможенным перевяслом, а саней двадцать осталось возле избы.
Ракитин обошел те подводы, заглянул в глаза приказчикам:
- Все товары явили? Аль утаили что?
- Да как же можно, господин комендант, - восклицали караванщики. - Кому охота
после в проторях остаться!
Тогда Ракитин скомандовал своим приказным:
- Сгружай товар. Опорожняй сани!
Прибывшие с ним из Иркутска целовальники принялись за дело. Сани опрокидывали вверх полозьями, поддевали стальные полозья топорами и выдергами, ссаживали зубилом заклепы и скрепки.
Караванщики завопили:
- Сани кто оковывать будет? Сами окуете за такой разор!..
Но после того, как под полозом в первых же санях продолбленный паз оказался наполненным узкими длинными мешочками и Ракитин, помахав мешочком в воздухе - напоказ, вспорол его, ямщики и приказчики присмирели.
В ладони коменданта желтел золотой песок. Дитмар тянулся к ладони коменданта, будто прихожанин к причастию, но руку не целовал, а нюхал песок - верно, верно! Золото!
- Хорош караван! Хорош! - похохатывал Ракитин, оглядывая потупившихся мужиков. - Давай, братцы, остатние сани потрошите.
И шум пошел по каравану. Кто-то сбегал за комиссаром Гусятниковым. Тот примчался, шуба нараспашку, готовый наброситься на Ракитина за бесчинства целовальников. Каравану еще какой путь предстоит - до Москвы, а сани в негодность привели, считай, разули караван. Но комендант иркутский поднес к разгоряченному лицу купчины золотую горсточку:
- Кто в караване комиссар? Кто голова? Ты. Тебе и ответ держать - чем неявленным караван богат. Хорош, хорош улов! - уже не глядя на Гусятникова и потирая руки, говорил Ракитин, прохаживаясь вдоль череды задержанных саней. - Золотой скрип я за десять верст чую. Тут, в Селенгинском хорошо и далеко слыхать. В Селенгинском скрипнет, а в Тобольском отзовется. А, комиссар? - улыбаясь, спросил он Гусятникова. Тому ничего не оставалось делать, как махнуть рукой зазывно:
- Пошли в избу - толковать будем.
- Погоди сани разорять, - распорядился комендант и пошел след вслед за Гусятниковым. Вскоре в избу таможенную позвали Ефима Дитмара. Но пробыл он в таможне, на которую выжидательно поглядывали караванщики, недолго и вышел чем-то крепко восхищенный. Голова его нервически подергивалась, и он, прицокивая языком, повторял: «Не может быть! Не может быть! Такое впервые вижу! Впервые вижу!»
Через час на крыльцо вышел Ракитин и, сладко щурясь, глянул на закатную кромку гор. Тускнеющим самоцветом уходило солнце, сумерки обступали Селенгинск. Ракитин подозвал таможенного голову и тихо сказал:
- Постращай, дескать, завтра еще будем сани вскрывать, на ночь своих людей в караул выставь подле непроверенных. Утром всех смирненько-смирненько выпустишь. Здесь полозьев больше не порть. Оставь иркуцким... Понял?
Таможенник кивнул понимающе. Но что-то ему в приказе не поглянулось, поскольку он проговорил врастяжку:
- Понял, господин комендант. Что уж тут не понять...


Н
аутро караванщики обнаружили, что ни Ракитина, ни его помощников иркутских в Селенгинске нет. Они уехали еще ночью, сославшись на неотложность дел в городе. А из тех саней, что были оставлены для досмотра за ночь еще пять оказались раскуроченными - кто-то выпотрошил полозья. Караванщики не торопились со сборами - еще не все проверено, но таможенный голова вдруг отпустил всех, обреченных на жестокую проверку. Караван зашумел, засобирался проворно и вскоре зазмеился в распадке, пропадая из виду. На истоптанном снегу остались изувеченные розвальни, поклажа с которых разместилась на уцелевших подводах.
Провожая взглядом последние сани, один из таможенных служителей выругался:
- До чего ж ночь, растуды ее, коротка...
Другой, видимо не такой хваткий и жадный, сказал
примирительно:
- Лишь бы государев товар не задеть. А чево мы не успели - в Иркуцком допотрошат. И там тоже надо. Не все нашему Потапу на лапу... Обо всем прочем товаре пусть у
комиссара голова болит.
Да. Был в том караване товар, о котором болела голова купчины Гусятникова. Был. Вез его до Селенгинска Гусятников по заказу
самого Петра. Вез...


К
репкое сдобное тесто натирали томские бабы, - время печь жаворенков приспело, день Сорока святых - сорока мучеников. Бабы сдобряли постряпушки конопляным маслицем, а иная затейница, вылепив птице тестяную головку, всуропливала на место глаз жаворенку конопляные зернышки. Крылом не дрогнув, конопляным глазом не моргнув, летели хлебные птицы прямо в зарево печного затопа, опускались на раскаленный глиняный под и, получив желтоватый печной загар, снимались с капустного листа и выпархивали из рук хозяек прямо на долгожданный стол, где ребятня принимала их, радуясь. Да и девушки-созревушки, коим уже подошло время петь весенние заклички, тоже радовались, таясь. Припрятанные с утра жаворенки будут ближе к вечеру тайком схоронены за край шубного отворота - поближе к груди - понесут их молодые девки на гумно, чтоб крошить жаворенков да разбрасывать, да песни петь - закликать весну! И не столь песня сладка, сколь давнее знание и ожидание - будут караулить девок на гумне молодые парни: всем ведомо, что не только закликать надо жаворенков, но и кормить. А по обычаю древнему, неиссякаемому невозможно кормить зазываемую птицу и весну закликать без парня. А иначе какого же плодородия ждать от чрева земли, когда все готово пробудиться и принять в себя зерна посева?..


К
ак хорошо знал эту пору и до малой подробности вспоминал ее Степан Костылев, когда за крайними заселками под Томском увидел толкотню у придорожного овина - девки и парни там табунились со смехом и гомоном: заклички затевались. И где-то там, у него на Ишиме, верно, сейчас тоже такое сборище голосистое, радостное. Прямо хоть бросай обоз монастырский, да сломя голову, по хрусткому насту к молодым вприпрыжку мчись. Но, Степан огляделся, не одобрит его порыва чернорясная братия - по делу выехали за город, рыбой запасаться.
В артели монастырской он оказался не один из мирских: еще какой-то нестарый мужик из посадских сидел в передовых розвальнях, чтобы указать место, на котором разрешено монастырю вести нынче подледный лов рыбный. А Степану выпало попасть в артель - будто в подарок. Резчик иконостасный Поднебеснов, с которым Степан приехал в томскую Алексеевскую обитель, уговорился с отцом-экономом, чтоб и тоболякам рыбки перепало. Дескать, помощник свою часть работы загодя исполнил, пусть на реке разгуляется - всю зиму-зимскую в столярной избе провел. Степан в тот разговор благодарно глянул на своего старшого - медом не корми, а на реку отпусти. За минувший год он сдружился с Поднебесновым, несмотря на разницу в летах. Хоть и лежала у Степана душа к делу, уж и близился конец работе - все части надвратной сени в главном храме монастыря готовы были почти, но привычка к речной воле дала о себе знать.
Словом, рад он был и пофыркиванью коней, и сосняку над крутым обрывом. А уж как спустились к реке, минуя извилистый лог, укрытый по склонам заснеженным березняком и тальником, да когда выехали на лед - оглянулся Степан на отвесный утес, раскаленный закатным солнцем до багрово-сизого цвета - тут и вовсе душа расправилась. Невольно кремль Тобольский на высоком мысу встал перед глазами. И даже пожалел Степан, что город Томский поставлен не здесь на высоком берегу - вон и место на утесе для храма пригожее, - а где-то там за густым сосняком, сбегающим по скату холма к низкому берегу Ушайки.
По правде сказать, за год житья при монастырской работе мало у Степана было дней, когда он выходил в город. Жилье они с Поднебесновым снимали рядышком с обителью в Шумихинском закоулке, где в зарослях черемухи и белотала прямо к Ушайке приткнулось несколько дворов.
Хозяйка избы при первой встрече особого привета не оказала. Посмотрела на Степана коротко, но остро и тут же перебросила взгляд на иконостасчика Поднебеснова. Старик показался ей подходящим, она без промашки определила в нем ровесника - шестой десяток на излете. Малость даже и глаза ее теплотой подернулись, но не надолго и, повернувшись сухопарой спиной к мужикам, она ушла к себе в закут, только и сказав: «Обживетесь, а там и видно будет...»
Что видно будет, Степан не понял, но недосказанность хозяйки-Марьи обрела свое значение месяца через два, когда и хозяйка, и постояльцы уже пообвыклись и по вечерам было много порассказано друг другу о житье-бытье. Хозяйка-Марья жила в Томском городе лет двадцать. На прокорм она зарабатывала тем, что пускала людей на постой, да еще тихим своим ремеслом. Когда она убедилась, что и Степану, и старику можно доверять, она однажды вечером попросила помочь ей взгромоздить на печь железный кубоватый сосуд. Из него несло кислятиной, и Степан воротил от
этого запаха нос, а Поднебеснов, смекнув, к чему идет изготовка, зарадовался: «Давай, давай, хозяюшка! Может, тебе и печь пошибчей растопить?..» Марья глянула на него: «Незачем. Ты в моем деле толку не имеешь. Мое дело на тихом, на тонком огне получается - чтоб пенку самую не сжегчи...» Покатывая колобок теста в руках и примазывая им какую-то хитровитую трубу к кубу, добавила: «Да уж теперь и сама справлюсь, вам спать время».
Но выспаться Степану в ту ночь не пришлось... Поднебеснов вертелся с боку на бок и что-то бормотал, а Степану мешал спать неотступный запах и бред, будто он, Степан, снова оказался на Тобольском базаре и его догоняет тарский казачий голова Чередов. Степан, вроде, петляет меж лавок, убегает, прячется, наконец, в какой-то высокой бочке, нырнув в нее без раздумья - лишь бы укрыться. А Чередов запустил пятерню в бочку и достает его за волосы и окунает снова и снова, приговаривая: «Прихлебни, милок, напоследок еще прихлебни». Степан стиснул зубы до скрежета, ему пока удается не сделать и глотка, но бочка наполнена чем-то таким, что издает запах всепроникающий - Степану кажется, что при каждом вздохе он пьет носом что-то отвратительно сивушное. Зубы стиснуты и, если он откроет рот, то влага ворвется в него и разнесет тело на куски... А Чередов окунул его и гнетет ко дну, не вытаскивает наружу: вот-вот придется зубы
разжать...
Степан встрепенулся из последних сил, вырываясь и, казалось, пришел в себя. Жара в хате стояла плотная и тяжкая. Весь в поту, он тем не менее не чувствовал, что вынырнул из дурнопахнущей бочки, хотя уже смог отбросить чью-то руку, державшую его за волосы. Степан огляделся в полутьме - то была рука вовсе не Чередова. Это метавшийся во сне иконостасчик бессознательно опустил свою пятерню на
голову подмастерья и сжал его нечесаные патлы. Бог весть, что снилось старику. Но Степан, выйдя из бредового сна, понял, что они оба как будто плавают в сивушном запахе самосидки - хозяйка всю ночь курила вино.
Они больше не уснули до утра, хотя делали вид, что спят.
- Вставайте завтракать, постояльцы! Вон уж белый бычок в окна тычется. Светает, - усталым голосом из кухонного закутка окликнула их Марья-хозяйка.
Поднебеснов проворчал:
- Да уж лучше б и не рассветало. Не пили, так от какого лиха
закусывать?..
- А можно и выпить. Я дам... - донеслось из-за занавески. - Пока вы вылеживались, я уж все и разлила да окупорила.
- Не-е-е, - протянул не очень уверенно иконостасчик. - Дело ждет. Кое-как погоняли постояльцы по мискам худую постную похлебку и ушли в столярную избу.
Почему-то в то утро дело у иконостасчика не ладилось: то за линию, намеченную углем, заезжала стамеска, то клюкарза не та в руки попадалась, когда надо было подныривать инструментом под тонкий лепесток деревянного цветка.
Поднебесов бросил инструмент под верстак:
- Нет. Пойду я все ж свою гордость исправлять. Зря утром от чарки отказался.
Конечно, первачу сразу, еще ночью, хотелось, да уж ладно, и теперь не поздно.
Сказал, нахлобучил шапку и скорым шагом - за дверь.
Вернулся через час и с порога заявил:
- Винокурка-то у нас шибко юровая. В стенку вдарь - отскочит.
- Не потрафила? - усмехнулся Степан.
- Да уж плеснула, а не первач. Вся лавка посудная корчажками да сулейками уставлена и во всех - разбавлено. Эх! Кабы ночью - первого потоку капель да полну чарку. До чего я люблю первые... И тятька мой любил. Я с им и спробовал в начаток, в первоначал...
Подзахмелевший старик стал вспоминать о своем отце, с которым он разьезжал в артели по северным беломорским погостам и
монастырям:
- Я уж вьюношем был - в пору вошел, за один гульный стол было мне дозволено с мужиками садиться, когда на два года стали в Соловецком. Тот подряд был всем подрядам подряд. Отец-настоятель Преображенской не поскупился -
киворий*
* Киворий - напрестольная сень.
заказал не то, что здесь в Томском... Э-э, брат! Там на восемь граней выходила сень. На каждый соловецкий ветер - грань! Да вот как стали тот киворий освящать, да освятили, тогда сам архимандрит велел нам подать лучшего горячего вина, самой первой руки - монастырской высидки! Как спробовал я того зелья - поутру головушка моя, аки тот киворий, и даже пуще - не могу граней сосчитать, руками за башку держусь и со счета сбиваюсь... Вот то было монастырское, соловецкое зелье. А тут... Тут нас в Алексеевском никто не празднует. Да и работу задали - проще некуда. Правда, и такая работа для двоих - дело коповатое, глядишь, еще полгода прокопаемся...
Не эконом монастырский, а Марья-хозяйка устроила своим постояльцам праздник. Рождество подоспело. Позвала еще и соседа - кузнеца Собянина с женой - у него резчики правили и калили инструмент, как не позвать. Кузнец, худой и мосластый, пришел со своей женой-толстухой, усесться которой, казалось, и лавки не хватит. Она восседала у стены пышной копной, и рядом с ней кузнец торчал, будто кол, поставленный для высокого стога, но забытый. Хозяйка потчевала гостей вином своей выделки, не жалея, квашениной угощала, холодцом и соленьями, сама прикладывалась помалу, а на Степана поглядывала с уважением - вина совсем чуть пригубил.
Кузнец с Поднебесновым догулялись до песен, и бабы нестройно, но голосисто пытались их поддержать. Но общая песня как-то не задалась, и Собяниха, хлопнув себя коротенькими ручками по животу, мешавшему ей подсесть к столу вплотную, воскликнула:
- Ну вот, спаси господи! Напилась, наелась - теперь меня ни один демон не поднимет!
Кузнец принялся выкорчевывать ее из-за стола и уж довел до порога, как вдруг
Собяниха сделала косой шаг и рухнула в сени.
- Давай ее перекатим на улицу, а там и поднимем, - предложил Поднебесов.
И они покатили Собяниху во двор, но, не в силах справиться с расползающимся бабьим телом, на ноги ее все же поставить так и не смогли. Почесав затылки, покатили жену через дорогу - дом рядом.
Марья-хозяйка, перекрестясь, едва руки-ноги Собянихи исчезли за дверью, призналась:
- А как их не позвать? Кузнец мне все для обихода ладит. Как что - к Егору. А чем платить? Да хоть куда кинься, а без вина нынче ни одно бабье дело не сдвинуть...
- Куда ж сын пропал? - вспомнил Степан слова хозяйки о том, что сын у нее где-то далече.
- И-и-и... - махнула рукой Марья, отворачиваясь. Помолчала, глядя в темень малого оконца, и как будто сама себя успокоила. - Его-то, блудню, че поминать. Как сходил мой Михайла с отцом, чтоб отцу такому буявому ни полцарства небесного не видать, сходил еще мальцом на какой-то Каштак, так с той поры и в разум войти не может. Отец его - третий муж мне был. Я уж и не рада, что сына нажила с этим мужиком. Я три раза мужатая была. Двух-то на Илимском погосте оставила. Первого медведь заломал. Второй утоп, - хозяйка перекрестилась. - Ну, а третий и сманул меня с места, - говорит, не заживемся на Ангаре, - тут у тебя мужики гибнут. Айда в Томской!.. Ну, пришли, сын уж и подрастать стал - да все с отцом. А тут Ржевской воевода погнал томских мужиков на этот Каштак руду копать, серебром, говорит, огрузимся. И сын за отцом пошел. Ну, накопали они себе на голову. Другие дак почти все вернулись, а моего калмыки али татарове какие на том Каштаке, будь он проклятый, прибили. Я ж мужа-то норов знала - суеется, было, всегда поперед. Кто я - Фролка! Сунулся. Там и схоронили. А Мишка мой, как вернулся с Каштака, на другое лето опять куда-то пропал. И так кажно летичко - невесть куда уходит, шарится где-то по тайгам. Че шарить? Че потерял? Отца. Дак не добудешь с того света. Зимогор какой-то, прости, господи...
- И вправду - для чего искать, коли не терял, - поддакнул старой Степан.
- Да голову он свою там на Каштаке потерял. Вишь - нашли они там серебро, да калмыки им его взять не дали. С той поры Михайла к лету - будто в
омраке*
* Омрак - обморок.
- пойду искать, добрые люди сказывают, где-то, акромя Каштака, оно хоронится.
Степан вспомнил свой поход к степным могилам, но ничего не стал рассказывать о тех курганах, которые они вместе со стариком Силантием раскопали. И о золоте вслух не сказал - для чего старой бабе такие речи.
Пока они беседовали, как-то за разговором и забылось - а где ж Поднебеснов? Тот явился уже в потемках, нашарил дверную ручку и, представ в облаке пара, весело крикнул:
- А вот и демон к вам явился!
- Да какой из тебя демон? Ты ж не поднял Собяниху, а катом, катом покатил ко двору - усмехнулся Степан.
- Нет, мы с кузнецом теперь оба-два демоны! Мы ее подняли и на тулуп!
Видно было, что они с кузнецом еще крепко приложились к чарке, радуясь празднику и успеху в обхождении с Собянихой. Иконостасчика, по всему, тянуло
вспомнить молодость и еще погулять-попить:
- Степка! Щас мы с тобой примем святочный образ - разнарядимся медведями и пойдем вдоль Ушайки по дворам - душе веселья не загородишь. Глядишь, медведушек-сударушек сыщем...
- Тебе? Сударушек? - хмыкнула Марья-хозяйка с легкой улыбкой. Степан увидел кратко, как лицо ее скуластое, что-то татарское в нем проглядывало, даже повеселело, морщины не скорбно заиграли у глаз.
- Че искать, коли своя сударушка дома, - упрекнула хозяйка постояльца, вроде бы и в шутку.
- А тебе, Марья, - качнулся над столом Поднебеснов, - надо сидеть дома и пред зеркалом на жениха гадать. А мы пойдем... - еле выговорил и уронил голову на кулаки.
- Да я-то свое уж давно отгадала, сердешный, - ответила хозяйка. - С мужиками мне одно безгодие*
** Безгодие - несчастье.
*
.
Но иконостасный мастер не услышал ее. Он ровненько умиротворенно посапывал, не имея более сил впускать в себя желанного рождественского веселья.


С
людьми старой веры Степану в Томске сойтись не посчастливилось. Они становились малоразговорчивы, видя его ежедневное хождение в монастырскую столярную избу. Коль робит с никонианами, значит, чужой. Так и вынужден был Костылев жить одинокодушевно, и веру свою носил в себе. Так и памятуя - церковь не в бревнах, а в ребрах. Иконостасчик Поднебеснов оказался человеком хоть и пьющим, но благосмысленным и весьма знающим старые правила своего редкого дела. Он спрашивал: «Степка! Ты вот смотришь на решетки кивория, кои резьбой крыты. Ведаешь ли - зачем я помещаю в самой середине образ Серафима шестикрылого? Нет? Понеже - малосведущ. Знаешь точию одно - лоб свой долбить двоеперстно. И как ты не чел никогда правил древлеотеческих? Чел, говоришь. А до архангелов и ангелов не добрался? А-а! Книг новопечатных не разумеешь. А тогда как же быть с Дионисием Ареопагитом? Он еще дораскольный наш отец...
Слегка разыгрывая Степана, резчик мало-помалу вводил его в смысл своего дела. Когда бы еще задумался Костылев - зачем в храмах сень надвратная и почему лики херувимские поверх дуги, утвержденной на столбах, располагаются. Ничего подобного он в старообрядческих молельнях не видывал. Там все было просто и сурово: кивот и темные лики.
«Ну-ка! Ответь мне, Степка! - затевал свое обучение резчик, накалывая на чистые тонкие доски изображение густотравчатого узора, обвивавшего образ херувима. - Как ты толкуешь слова пророков наших о том, что Бог соделал спасение посреде земли? Что у вас на Ишиме об этом говорят?» Степан краснел - ответить было нечего, не силен он в книжном знании. Конечно же, мастер знал об этом и не спеша, давая молодому возможность призадуматься, начинал растолковывать смысл древнехристианского откровения. «Посреде земли - сиречь в Ерусалиме. А понеже Ерусалим как град, не может быть для всех языков посреде, а храмы наши повсюду, то и должно быть так, чтоб престол господен стоял прямо посреде земли под ее небесами: в любом граде и веси. Вот на столбах, кои ты топором обтесал да рубанком выровнял, мы и утвердим купол и дуги - будет твердь небесная над престолом куполом восходить. А землею будет сам престол и на нем неизреченно и невидимо будет стоять наш
Спаситель. Тако, Степка, и будет исполнено пророчество... спасение посреде земли, и никакая нам сила нечистая сего сотворить не помешает, сим и выполним мы свое предназначение, аки ангелы».
При этих словах Степан не выдержал и усмехнулся: «Да уж какие мы с тобой ангелы? Во грехе рождены и во грехе живем». «Нет, Степка! Ангелы мы, ангелы, как и все в миру. Вот недоука! Тебе бы надо испросить у архимандрита книгу Ареопагита, чтоб слово его исповедное узнать». Степан тихо, но неизменно отнекивался: «Да проку в том чтении... Старики наши на Ишиме говорили, дед Силантий мне говорил, будто Благодати Божией несть в никонианских книгах. И даже святого причастия уж какой век нету - кончилось с последним
вселенским собором...
«Да ты вовсе аки недоверок какой толкуешь! - возмущался Поднебеснов. - Ты хоть думал ли - когда Ареопагит свои книги писал! На то время его труды пали, когда прапращур Никонов еще и роду-племени своего знать не знал. Благодать Божию ты не замай - рассуждаешь, аки прелестник еретический. Мы с тобой тут дело делаем чего ради? Есть на свете Благодать, есть! Мы с тобой ради нисхождения Благодати Божией и на нас, и на всех делом заняты. Да не пойдешь ты к архимандриту - знаю я. А потому слушай, недоука. Перво - кто такие ангелы. Все они разделены на девять ликов и еще на три чина. В сени напрестольной положено древним каноном
устанавливать образы тех, кто ближе всего к Богу Трисвятому. Потому Херувимы и Серафимы прямо под краем купола - они первыми свет и весть от Господа нашего получают. В чине втором Господства, Власти и Силы. А к третьему чину причислены Ангелы, Архангелы и Начала. Благодеянья Божие низшие получают чрез высших. А мы с тобой тех горних истин, кои получают Херувимы, никогда не узрим сами, но причастимся их чрез иереев, вхожих в алтарь, а Божественный свет истины получим чрез слово, Иереи - то же, что херувимы; диаконы, чтецы и песнопевцы - вторая троица, именуемая властями и силами, а третья часть - народ православный - ангелы есть! Уразумел?»
«Таких толкований со мной дед-Силантий не вел», - думал Степан, но согласно кивать наставнику своему не решался - в уме не помещалось, что он, Степка, вынужденный бежать прочь из ишимской слободы, из Аремзянки, а потом и из Тобольска, может считать себя причисленным к троице ангелов. Нет. Какое-то плохое согласие с вечно греховной долей человеческой. А вот там, где его наставник толковал о
спасение посреди земли - те слова прямо в душу попадали. Была б воля его, Степанова, поставил бы он храм Спасителя посреди этой земли - вон на том утесе над Томью, чтоб каждому путнику издали было различимо - и здесь сотворяется спасение.


В
оспоминанья своего житья рядом с умным человеком не мешали Степану заниматься делом на реке. Вместе с другими он долбил пешней огромную майну и лунки - скоро они запустят через них сети под воду, растянут их поперек плеса, а наутро пойдут проверять улов.
Монахи работали споро, переговариваясь о делах мирских, о всяких пустяках и даже подшучивали над одним из своих братьев. Он неуклюже елозил лопатой по неглубокой яме, выгребая ледяное крошево. Мелкие осколки прозрачного льда плохо поддевались деревянной лопатой, и те, кто скалывал лед пешней, поторапливали:
- Живей, живей, брат Никодим! Небось и твоя душа тоже
рыбки просит!..
Монах поднимал на собратьев рябое, битое оспинами лицо, смахивал полой рясы пот со лба, подтыкал полу за пояс и виновато
улыбался:
- Мелко крошите, братья. Неухватные крошки...
- А ты поухватистей стань. Небось вспоминаешь - каки красны девки на гумне заклички петь собрались. Вот бы тебе туда - ты бы там поухватистей обошелся. Не говорил бы, небось, что крошки от жаворенков мелкие. Залюбодеил бы в соломку-то каку покрупней закличницу. А назавтра - грех замаливать! А? Никодим?..
- Да слово-то тобой изреченное - твое желание выдает, - отвечал Никодим нападчику. - Вы и сами ныне, небось, ночевать будете не на заимке, а пойдете в овинах на баб сети ставить, - отбрехивался рябой.
Похохатывали труженики - отчего не побалагурить на воле. Хотя каждый из них знал - да, сейчас к ночи начнется на гумне неистребимый обычай игры - закликать весну будут молодые. Но так же и знал каждый монах - ходу им на мирские игрища нету, а кое-кто из тех девок, что сегодня будут вожделеть во тьме овинов на гумне, днями попозже станут на исповедь и при вопросе: «В день сорока мучеников на соломе не валялась ли?» - потупят глаза и не сразу ответят, не решаясь приглушенно
признаться в весеннем прегрешении.
Хоть и шутливый разговор, хоть и мимолетно возник он да улетучился на речном льду - унес его талый ветер, но тлело то слово ночью в телах монашеских непогасимым мужским углем. Монахи спали на полу заимки вповалку, спали плохо, истомно кряхтя и постанывая во сне.
Над Степаном всю ночь летала его жена, будто лебедушка муженеискусная, боялась приблизиться к нему, сколько ни протягивал к ней руки Степан, не в силах оторвать усталое тело от соломенного
ложа и сбросить с себя овчинный тулуп.
...Он пробудился раньше монахов и долго очищался от искушений во сне молитвенным словом.


К
полудню, уже и первые сети вытащили, и скудный улов на льду валялся, когда с верховий реки вдоль темного берега показались всадники - человек тридцать.
- Кого там Бог послал? - прикрыв брови козырьком рукавицы, прищурился монах Никодим.
Конники приблизились к рыбакам и стало видно, что вместе с людьми в казачьей
одежде едут укутанные в меха не то татары, не то калмыки.
- Бог в помощь, православные! - бодро приветствовал передовой казак рыбаков. -
Таскать вам не перетаскать!
- Спаси, Господи, - ответили монахи. - Потаскать никто не прочь. Да вот рыбы сорной больно много.
- А вам бы стать на стерляжий плес. Туто-ка вы один сорожняк ловить будете. А тамо-ка, - казак указал рукояткой плетки выше по реке, - тамо-ка и нельма-матушка ходит.
- Рады бы стерлядки словить, ан место нам здесь отвели, - посожалел старший из монахов. Опершись на черен пешни, он рассматривал конных. Полюбопытствовал
уважительно:
- Откуль вы сих язычников ведете? Сами откуда будете?
- Да откуда и вы - из Томскова. Годовали в Чаусском остроге. А Калмыков ведем под присягу. С Чумыша они. Напросились в присягу. Говорят, и шерть дадут, и аманата оставят - вон того, в козловом кожане. Тастаракаем его все
называют.
- И много их под государеву руку идет? Много их там на
Чумыше?
- У этого княженка всего пять юрт. Кочевкой по реке скатились и зимовали.
- А откуда скатились?
- Бог разберет их. Говорят, вверх по Обе раньше кормились.
- Там, видно, и православного жилья нету? - не унимался с расспросами старшой из монахов.
- Не токмо православного, а и никакого. Эти перезимуют на Чумыше, а весной могут и в степь на левый берег Обе залиться. А могут и к горам поближе. Обь - река вольная, там раздолье.


С
тепан во все глаза разглядывал людей, названных белыми калмыками. Неужели это из тех калмыков, что набегают на русских людей и в плен уводят? Прямо чудно - как же они от своих князьков отреклись и пришли свои лисьи шапки ломать перед русскими воеводами? Да и одежа вся меховая: от сапог из лосиных голяшек до шапок. Кони у них добрые, лохматые, на морозе таким не страшно. Шубейки на всадниках справные, сукном и атласом покрытые. Только вон на том, которого назвали Тастаракаем, все какое-то обтерханное надето, кожа даже лысая на шубейке, а подошвы сапог сыромятью прихвачены, онучи торчат из дырок.
Калмыки тоже разглядывали рыбаков, дивясь одинаковой одежде артельщиков - это были первые русские, которых они видели после Чаусского острога. Монашьи хламиды их, видно, занимали больше, чем то, что лежало на льду - улов. Но вдруг один из белых калмыков спрыгнул с коня, подошел к пойманной рыбе, ткнул коченеющее тело щуки мягким сапогом и что-то стал бормотать, показывая вверх по реке.
- О чем он лопочет? - спросил Никодим казака.
- Навроде хорошей рыбы, - ответил молодой крепкий казак с узким шрамиком на левой щеке. Правда, одежда на нем была вовсе не казачья, да и ни сабли, ни ружья при нем не было. Но говорил он уверенно, как будто знал здесь всех и понимал язык любого. - Говорит, ловить рыбу надо там, где они зимовьем стояли. А и впрямь - рыбка у вас неважная. Плюньте на запрет да на полверсты выше по излуке майну рубите - там стерляжье место. Кто вам тут в догляд?..
- Ну, ладно, отцы-монахи, - сказал казачий старшина. - Нам уж малость самую ехать до дома осталось. Дома в городу не разминемся. Свидимся.
Путники легкой рысью пошли по реке вниз в сторону города. Цепочку замыкал Тастаракай. Рядом с его лошадью торопливо перебирала лапами, иногда переходя на бег махом, добрая собака с вострыми ушками, и хвост ее пушистым калачиком покачивался в такт бегу. Годовальщики, отъехав с версту, свернули к берегу, растворяясь в густом березняке, а Никодим поглядел им вслед и, повернувшись лицом на
полдень, будто бы никому, а так - сам себе, сказал:
- Пойти бы на те реки калмыцкие, да поставить там обитель малую какую, да жить бы там в трудах: ловить белорыбицу, тайгой и рекой кормиться и более ничево не знать, кроме труда да молитвы...
- Давай, кормись пока тем, что Бог на Томи послал, - беззлобно сказал Никодиму старшой из монахов. - Бери пешню, пойдем нову майну задолбим. И впрямь место нам попалось невезучее.
Слова Никодима стронули в душе Костылева будто заслонку какую - он вспомнил, как в свое время в смолокурке высказал он, горячась, свое желание деду Силантию - уйти в степь да жить там одиноко. И что-то защемило внутри. Слова деда о калмыцком аркане Степан и не вспомнил, а встали в памяти слова силантьевы о том, что не дошли они до желанной вольной земли, остановились на Ишиме, ан Ишим - не Беловодье, антихристу на Ишиме все достижимо. Как же дед сказал тогда про горы?.. Да. На краю степи горы синели... Там искать надо. Чево искать-то? Вон те люди - калмыки, ходят туда, по словам казака, когда им захочется, а вишь, и к городу опять же прибиться хотят, шертовать приехали. Че им там не вольница, что ль - у себя в степях да в горах?
***
В
Томск Костылев вернулся только к Благовещенью. Рыбацкая работа на продуваемой ледяной реке измотала его. Да к этому еще и великопостное воздержание добавилось - даже и маслица вкусить в эти дни было делом греховным. А вот в праздник дозволялось и рыбную пищу принять. Степан возвращался в город в предвкушении доброго стола на следующий день, и уже виделось ему - хозяйка завтра разольет по глиняным мискам дымящуюся уху, а он с Поднебесновым будет погружать ложки в густое варево, поигрывающее жирными блестками при свете утра.
Все почти так и вышло, но за стол Степан уселся не только с резчиком. Вечером, едва он вошел в переднюю избу, как хозяйка встретила его присловьем о блудном сыне. Степан удивился такому встречанью, раньше он у Марьи-хозяйки сыном не навеличивался:
- Какой же я блудный? Я с рыбаками...
- Не про тебя сказ. То про сына моего. Сами без меня с ним тут сходитесь. Я к повечерию тороплюсь, - уже с порога договорила
хозяйка.
- Э! Брат, да я видел тебя, - сказал Степану молодой парень, вставши в дверном проеме жилой части избы. Ему было тесно промеж сосновых косяков невысокого входа, и
потому он смотрел на Степана как-то снизу вверх.
- Где ж ты меня мог видеть, коли был невесть где? А я тут - в Томском.
- Да на реке. С монастырскими. Я еще глянул на тебя и смекнул - у них на молодых послушников рясы не хватило. Все в монашеском, а ты в мирском азямчике, - с этими словами сын хозяйки вышел на свет.
- И то правда. Теперь и я тебя вспомнил, - ответил Степан, разглядывая на лице Марьина сына узкий шрам.
- Ты проходи, проходи, - стал зазывать Михайла постояльца в красный угол. - Мать моя и прохожему, и проезжему место под
образами завсегда находила.
...И вот они сели в день Благовещенья за стол: радостная мать с сыном-зимогором да два ремесленных мужика - и принялись за разварную рыбу, прихлебывая крепкой ушицей. Разговелись чаркой Марьиной высидки, и тепло загуляло по телу будоражливой волной, и слова застолья тоже были теплыми. Хозяйка не знала - чем бы еще мужиков попотчевать. Стая мисок, вылетая из рук Марьи, заполонила весь тесовый стол.
- Ну, Марья! В сей день для тебя вдвойне благая весть: царь наш небесный - искупитель наш был Марии обещан архангелом Гавриилом, а твой сын не токмо обещан, а уж и за столом рядом.
- Мне его с дороги сорока настрекотала, - плыла в улыбке хозяйка. - Поздно мне
архангела либо голубя ждать. Да мне верней архангела сердце мое весть дает - вот-вот должен Михайла явиться. Ан, глядь - его сапоги уж на крыльце. Вот мне и благая весть - скрип с крылечка. Да и слава, господи, и царице небесной - слава - не сгинул в дороге. Выпейте за праздник, - без устали частила словами хозяйка, смешивая воедино благодаренье небесным хранителям и радость свою материнскую.
Наблюдая эту радость со стороны, Степан все же не мог целиком влиться в нее. Волей-неволей не гасло в душе печалованье о том, что деется без него на Ишиме: как-то там встречают престольный праздник его сродники - дед Силантий и жена его, дядья и
дальние родичи. Верно, собрались вот так же за столом.
С Ишима на берег томский Костылева возвратил шумный во хмелю иконостасчик, он к обеду уже был пьян и опять, не имея силы встать, собирался к сударушкам.
Но в город на гулянье после полудня пошли только Михайла да неожиданно для себя заразившийся его задором Степан.


В
ремя на дворе стояло - между санями и телегой. Раскисший снег был напитан водой, кое-где немощеная улица уже проглядывала чернотой земли, деревянные мостки через Ушайку исходили паром, а взлобок горы, на которой красовались церковь и крепость, был уже совершенно чист от снега. Развеселые сани, запряженные в тройки, разбрызгивая серую снежную кашу, проносились по полого вздымавшейся дороге мимо крепости к невеликому озерцу и торговой соляной площади на горе, а оттуда навстречу тоже летели гуляки на взмыленных лошадях. Пеший люд, выбрав местечко на пригорках посуше, замирал, томясь и млея под солнышком, согретый духом праздника и простой земной мыслью - ну, кажись, перезимовали!..


В
ишь, даже и нехристь празднику рада. Поглазеть вышли, - беззлобно сказал Михайла, когда они с Костылевым проходили вдоль деревянной подпорной стены Обруба на правом берегу Ушайки.
- Какая нехристь? - спросил Степан и тут же увидел в толпе несколько калмыков.
- А вон Чаптын со своими, - кивнул в их сторону Михайла. - Говорят, после праздника они шерть нашему коменданту давать будут. Вот и приглядываются к нашему уряду-укладу.
- Шерть - не крещенье. У нас на Иртыше юртовские татары тоже шертуют, а живут на свой лад.
- Оно и эти лада своего не поменяют. Видно, их там кто-то из своих князьков обидел, вот и подсыпаются к Томску, обережи ищут. А как помирятся со своими - так и шерть по боку. Встречал я таких на Томи повыше, как от Кузнецка шли, наезжали на наших
годовальщиков да огня ружейного испугались.
- По Томи ты доверху ходил? - спросил Степан.
- Нет. Там зюнгорцы всех под своим сапогом держат. Хоть и мягкий у них сапог, да крепко к земле прижимает. Там вверху по всем рекам - зюнгорцы.
- То же и у нас на Иртыше, - согласно кивнул Степан и еще спросил:
- Ты на Ирыш не хаживал ли? Матушка твоя говорила - ты кажно лето пропадаешь куда-то. Для чего?
- Да не мимо дела хожу, не мимо... - усмехаясь, ответил
Михайла.
***
Н
е диковинка для Томска - инородцы, но на Чаптына и его людей, робко проходивших сквозь разгулявшийся народ, обратил внимание не только Михайла. Из глубины гульбища людского возле торгового двора разглядывал иноверцев и фискал Фильшин. И отмечал свое: «Вот еще одна пожива с мягкой рухлядью для коменданта».
Фильшин запоздало снялся из Иркутска, наперед зная, что не поспеет в Тобольск санным путем. Но еще одно лето летовать в городе, где ждать ему было нечего и некого, он не хотел. И вот весна застала его в Томске и застрял он здесь, но не досадовал, поскольку знал наверняка - в любой город сибирский войди, оглядись да вслушайся - и найдешь дело себе. Тем более Томск был уже года три как на заметке у терпеливого фискала. Еще в те годы, когда здесь воеводствовал Федор Колычев, заслал губернатор сюда своего соглядатая Молчанова. Тогда гремел по городу розыск воеводы над своим помощником Качановым - в кормчестве тайном обвинял его воевода. Надо бы радоваться - сыщик поможет в разбирательстве, но Качанов оказался проворнее и сговорился с Молчановым раньше воеводы. И Молчанов люто встал на защиту тайного винокурщика, а самого Колычева винил в разореньи народа. Фильшин знал цену той защиты - посеребрил ручку сыщику Качанов, и потому тот набросился на главу местной власти и досталось даже коменданту Траханиотову - и его винил во взятках губернаторский посланец. О тех сплетениях: кто кому дал, кто взял да у кого взял, - Фильшин вызнал еще в Тобольске от дворовых людей Траханиотова, когда поугас видимый скандал.
И вот теперь, глядя на праздную толпу, думал: «Как все благостно и пристойно. А и хорошо, что есть праздник... Хотя бы один день люди не сварятся, не грызутся. Душе передышка. Злоба остывает... Обиды не кипят, затихают...» В самую благодушную минуту своего раздумья нежданно-негаданно столкнулся Фильшин нос к носу - так вышло - с иркутским таможенным головой Замощиковым. В Иркутске таможенник, теперь уже бывший, и на людях, и неприлюдно сторонился фискала,
будто заразиться какой болезнью боялся. А тут сам руки распахнул на вопрошанье фискалово:
- Ты-то здесь как очутился, Трофимушка?..
- С последним караваном. Иного ходу не было. Чтоб в догон не послал Ракитин - я и улучил последний. Пускай теперь по хлябям догоняет - дороги нету, - обрадованно ответил Замощиков.
Фильшин вспомнил горячие отношения Ракитина и таможенника, Рупышева вспомнил в праздничное гулянье иркутское, просящего пощады таможенника с кубком вина в руках... Но он так и не добрался до тонкостей той вражды, таможенник что-то берег и не
высказывал. И вот, кажется, случай поговорить выпал иной:
- Думаешь - вода тебя от Ракитина отгородит?
- Нет. От Ракитина и Ангарой не отгородишься. От него токмо князь Матвей
Петрович оборонить может.
- Так он и оборонит... - усомнился Фильшин. - Он же Ракитина ставил на
комендантство.
- На праведное комендантство! - нажал на предпоследнее слово таможенный голова, и в
глазах его засветился огонек мстительности.
- Так в чем же его неправеда? - с готовностью навострил ухо фискал.
- Ты уж не вини меня, - глянул на него открыто измученный и какой-то пригнетенный Замощиков. - В Иркуцком я от тебя нарочито отходил. Опасен я был - наши с тобой разговоры дойдут до Ракитина. Иркуцк - город многоушатый. А тут... -
таможенник попытался улыбнуться. - Да кто нас тут знает? Тут и напрямки потолковать можно.
- Почему и не поговорить! - возликовал фискал. - Ты где на постой определился? Видно, мы в Томском крепко застряли. Давай ко мне - у хозяев моих жилье просторное... Дождемся сплаву. Дощаники к Тобольску побегут. Переходи. Вместе твою беду перебедуем. Да и какая нам беда, коли на дворе Благовещенье! Праздновать надо!
Замощиков согласился без раздумий.
Не откладывая дела, фискал тут же, идучи на квартиру, между прочими маловажными разговорами вставил:
- Как драка случилась у тебя на таможне, когда караван Гусятникова вернулся? Ни то приказчики меж собой сцепились, ни то таможенные кого-то побили. Одного караванщика, кажись, до полусмерти забили. Ущин ему имя, кажись...
- Ущин не приказчик вовсе. Я его давно знаю, по Тобольскому двору княжескому. Он в караване от князя Матвея Петровича. Ущин у него в рентерее самый наиважный меховой человек. Он лучше всех соболей
парить*
* Парить - подбирать пару соболей по цвету.
умеет. Князь его, видно, для присмотру за торгом в Китаи посылал. Ну, может, и увидел Ущин чево лишнего середь караванщиков... Да князевы люди повсюду. Всю Сибирь проникли.
- Коль человек губернаторский - как же его бить могли? Да и за каку вину? Еле выходили, сказывают. Шибко били...
- Обожди с расспросами. Пока одно знаю - отбил Ущина от караванщиков швед гагаринский Дитмар. Обожди. Дай раздохнуть от Иркуцка. Дорога до Тобольскова водой ой-ей-ей какая долгая.
Успеется…
***
В
олков с Костелевым вернулись, когда солнышко уже покатилось за зубчатый край сосен. И неожиданно для себя Михайла издалека еще приметил - на подворье их дома толпились мужики, выжидая чего-то. На Михайлин привет не раздалось обычного «с праздничком!», один из чужаков выдавил гундосо:
- С каким уж праздником...
А когда Михайла со Степаном вошли в жилье, тут и поняли - недоброе в нем творится. Посреди прихожей валялся развороченный снаряд, в котором хозяйка еще несколько дней назад высиживала вино. Сама Марья, прижавшись к опечку, полуприсела на суднюю лавку, а перед ней строжился невысокий человек в бараньей шапке набекрень:
- Знаешь, знаешь - корчемствовать запретно. А тебе все неймется. Вот и вышла передо мной - казенным человеком, твоя утайка! Вся наружу вышла! - при этом он пнул винокуренную снасть, и помятая жесть ответила глухо и уныло. - Сбирайся! Пойдешь со мной, - рявкнул в сторону Марьи казенный человек.
- Не на продажу я вино курила. Для себя токмо. Вот сын вернулся... - попыталась найти жалость в глазах сердитого мужика Марья. - Сын вот... Для него, для праздника…
- Сын? А с ним кто таков?
- Постоялец. Монастырским нарядом определен ко мне.
- Постоялец! Стало быть, и он с вами бражничал! А говоришь - не на продажу. Постоялец платит тебе - значит на продажу. Сбирайся.
Марья неуверенно потянулась за одеждой. Сын попытался отбить оробевшую мать от этого цепкого казенного клеща, но тот
прикрикнул:
- Не лезь! А то и тебя за караул возьму, посидишь за частоколом, разберемся - кто
откуда.
- Да я и без караула с матерью пойду! - взъярился Михайла.

И
они ушли, оставив в доме непорядок и тишину. Степан запалил лучину в железный светец, прибрал малость в избе разбросанный скарб и присел на лавку понуро. Вскоре во дворе послышался хруст молоденького вечернего льда и какое-то подобие песни - с гулянья возвращался Поднебеснов. На пороге он весело вскинул голову и, надеясь на вечернее застолье, брякнул:
- Хозяйка! Слезай с печи! Мечи калачи!
Но спустя минуту, разглядев угрюмого Степана, спросил
приглушенно:
- А где Марья? Где хозяйка?
- За караулом наша хозяйка, - ответил Степан и перекрестился: «Отнеси, господи, лихо стороной».


Н
аутро после праздника томский комендант Иван Щербатов вошел в съезжую избу, когда она была уже полна народу: все его подъячие, все подхватчики и казачьи старшины да и прочий околокомендантский люд - все были в сборе и толпились, беспорядочно и разнородно гомоня о том о сем, но над всеми витал единый сивушно окрыленный дух похмелья.
При появлении Щербатова гомон стих, люди расступились, и комендант прошел в красный угол, где был стол и насиженное место главы всей томской округи и где на самом видном месте на треногой подставке красовалось царево зерцало*
* Зерцало - треугольная пирамида с указами царя.
. Щербатов внедрил свое крепкое, еще нестарое тело в креслице - рассохшееся дерево тонко пискнуло под комендантом, и он, осмотрев притихшие лица, спросил канцеляриста:
- Клятва готова?
- Все изладил, господин комендант, - поклонился писарь, показывая свитую в
продолговатый кругляш бумагу.
- На собаке клятва аль на медведине?..
- Не велик князек. Ему и на собаке довольно будет.
- Тогда зови, - разрешил комендант.
Слова щербатовские долетели до стоявших у двери казаков, они распахнули ее широко, и несколько голосов вразнобой прокричало:
- Давай, веди Чаптынку. Веди князеньку...
На двоевсходное крыльцо, переваливаясь с кривой ноги на кривую, взошел белый калмык Чаптын и вся его небольшая свита. Два казака, сопровождавшие Чаптына, остались у порога, но сабель, прижатых рукоятью к правой стороне груди, не опустили, а так и замерли, направляя холодный синеватый блеск клинков в невысокий потолок.
Чаптын сделал несколько шагов к Щербатову и замер, выйдя на свет, сочившийся неярко сквозь слюдяные окончины. Видно было, что он волнуется, из-под лисьей шапки по круглым щекам заструился пот.
Иван Щербатов смотрел на белого калмыка без особого интереса. Щербатов служил в сибирских городах уже третий десяток лет - он был тертый сибирский калачик и в деле таможенном, и в деле розыскном, повоеводствовал и на Нерче, и на Илиме и насмотрелся на обряд шертовальный*
* Шертовальный - клятвенный.
досыта, когда выходили из тайги мелкие приграничные князьки богдойские, чтобы укрыться под крылом русского острога или крепости от наседавших с поборами более крепких соплеменников. И этот Чаптын, замерший сейчас перед ним, не являл собой некоей исключительности. Для Щербатова нынешний день был обычным, комендант нес да и нес свою государеву службу, но для Чаптына - это был день клятвы и день веры в то, что отныне он будет знать и ощущать ежедневную русскую защиту.
Помолчал Щербатов и распорядился холодно:
- Коли шерть дает - пусть малахай свой снимет. Чай, белому
царю присягает...
Чаптын мало что понимал по-русски, в дело вступил толмач, и лисий мех соскользнул с головы Чаптына, обнажив смоль черных прямых волос, вольно рассыпавшихся по атласным плечам его голубой шубы.
- Читай! - подтолкнул комендант подъячего к шертовальщику. И зачастил подъячий привычно и заливисто:
- Великому государю царю и великому князю Петру Алексеевичу всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу и многих государств и земель обладателю, его царскому пресветлому величеству я, белый калмык Чаптын...
Толмач на каждый выдох читавшего откликался эхом.
Чаптын был вторым коленом эха - он повторял за толмачом впервые услышанные
слова, запинался и давился их грозным смыслом.
И когда дело дошло до слов «...а если я, Чаптын, нарушу сию клятву на верность его царскому пресветлому величеству, то пусть со мной поступят, как с этой собакой...», у
дверей люди зашебутились:
- Где? Где собака? Тащи ее суды...
- Не надо суды, - вяло приказал Щербатов. - Главные слова пред зерцалом сказаны. Не надо здесь. Тут в избе еще кровищи не хватало. Пошли на крыльцо, - и
Щербатов махнул рукой в сторону двери.
Вышли, теснясь и толкаясь, образовали полукруг перед крыльцом, на котором грузно замер комендант, а Чаптыну, чтоб не стоял коленопреклоненно на голой холодной земле, бросили под колени
ряднушку.
- Главные слова читай снова, - велел комендант подъячему.
- ...а если я, - вернулись вспять и чтец, и толмач, а вслед за ними и Чаптын, - нарушу сию клятву на верность его царскому пресветлому величеству, то пусть со мной поступят, как с этой собакой...
Помощники комендантские выволокли из-под крыльца собаку и растянули ее за четыре лапы, держа невысоко над землей перед
Чаптыном.
И тут произошло обрядом вовсе не предусмотренное. Чаптын вскочил на ноги и замахал руками, загорготал что-то часто-часто, обращаясь к
Щербатову.
- Чево он? - повернул голову к толмачу комендант.
- Он говорит - для клятвы была им приготовлена своя лучшая собака. А эта, что перед ним распяли, - не его. Это русская собака.
- Где Чаптынова собака? - рявкнул комендант на своих подхватчиков, державших нарастяжку задворную шавку. - Куда, воры, дели Чаптынову собаку? - угрожающе повторил Щербатов.
Виновато уронивший голову помощник перебросил из руки в руку лапу дрыгавшейся дворняги и прижал правую руку к груди:
- Господин комендант! Повинен я... Я скрал собаку. Да разве ж мочь в руки придет - такую собаку пополам сечь. Ну, ту... Чаптынову. У нее ушки такие востренькие, хвост калачиком, а глаза - глаза по-человечьи смотрят. Да я с такой собакой в тайге соболем обвешаюсь с ног до головы. Разве ж рука поднимется такое счастье пополам сечь! А?
Слова эти, выплеснувшиеся без вранья, тронули Щербатова, и он схитрил:
- Толмач! Скажи Чаптыну, что мы тут хороших калмыцких собак пополам не рубим, а для клятвы любой собачьей крови довольно. Да оно как-то и клятва крепше выйдет, коли собака пошелудивей. Коли шерть кто преступит, тому и цена как шелудивому. Рубите, ребята!
Чаптын покорно стал на колени.
Собачонка предсмертно взвизгнула и, разделенная сабельным ударом надвое, мгновенно испустила дух. Кровью собачьей Чаптын помазал себе лоб и щеки, повторяя за толмачом слова клятвы. Плотная толпа томского служилого народа окружала его, склоненного над распополамленной дворнягой, и голову кверху он поднял
только тогда, когда ему сказали, что свою шерть он будет завершать на золоте.
Щербатов, видя, как поник новый подданник русского царя, решил подбодрить калмыка тем обычаем, который исполнялся только для крупных и именитых кочевых князей. Тут же принесли глубокую чашу, а комендант снял с пальца тяжкий золотой перстень с печаткой и потребовал нож. Наскреб лезвием золотой пыли в чашу и сам налил туда хлебного вина. Подхватчики поднесли чашу Чаптыну, и Щербатов сказал весело:
- Повторяй за мной, Чаптын! Клянусь его пресветлому царскому величеству служить верно и честно... А слова мои будут такими же непорочными, аки золото. И говорю сии слова я - Чаптын! А ты,
золотко, чуй!
Чаптын, меняясь на глазах и светлея лицом, кое-как повторил все, что велел Щербатов. Видно, знал - кому какая почесть у русских. Значит, если на золоте шерть, то он князь для них важный.
А Щербатов, улыбаясь, громко крикнул:
- Пей, Чаптын!
И Чаптын выкупал свое смуглое скуластое лицо в чаше и опрокинул ее кверху дном. Золотые искорки заиграли на его реденькой черной бороде. Окружавшие клятвенника русские мужики с завистью смотрели на льющееся по атласной груди
калмыка вино. Как же! Ведь вчера Благовещенье было... А поправки не видно.
Щербатов знал, чем мучаются все вокруг, и бросил в толпу рублевик: - Чево
таращитесь! Ступайте! Похмелитесь... А Чаптынку ко мне ведите за стол.
***
Щ
ербатов и сам был терзаем похмельным недугом, так же, как и пришедший понаблюдать за шертью новый комендант Томска Василий Козлов. Он совсем недавно прибыл из Тобольска на смену Щербатову, но весна так раскиселила дороги, что ни на санях, ни на телеге в путь не тронешься, и Щербатов, ожидая чистой воды на реках, пока не выпускал главенствующие вожжи в Томске и правил дела на глазах преемника, давая понять Козлову - вот так-то надо распоряжаться здесь.
Чаптына комендант позвал в застолье не без умысла, хотя и понимал, что новый подданный царский - птица не великого полета, но рядом с орлом царским высокопарным и малой птичке есть на чем свой клювик приострить. Словом, дело требовало беседы.
Они расселись вольно в отдельном жилье: Щербатов, Козлов, Чаптын и толмач.
Нетерпеливо пододвинул комендант к себе чарку серебряную:
- Чаптынке хорошо. Он уж обмакнул греховные губы в винище. А мы с тобой, Василья, еще маемся. Слышь, Чаптынка! У нас первую за здоровье царского величества
подымают. Давай! За государя-царя, коему присягнул.
Опрокинули. Щербатов и Козлов опрокинули привычно и жадно, смачно крякнув после чарки в златошитые обшлага камзолов, а новоклятвенник цедил вино сквозь зубы, будто боялся какой-то мусор в себя пропустить, маялся и содрогался от каждого мелкого глотка и, наконец, одолев содержимое своей невеликой посудинки,
очумело глянул сквозь слезы на русских начальников и выдохнул:
- Горит. Сильно горит... - перевел толмач.
- Скажи ему - мы тут приучены нутряные пожары тушить. Рассольцем пожар во чреве, Чаптынка, тушить будем. Капусткой да морошкой, - хохотал Щербатов. И уже обращаясь к Козлову на серьезной ноте, двинул разговор к делу: - Пока Чаптынка не скопытился, надо о выходе к Бие посудить-порядить. Ты, чай, знаешь, - Бикатунскую крепость восемь лет назад Доухар-зайсан спалил. Да еще десятков с шесть казаков в плен побрал. Иные уж и возвращены. Да не в них дело. Ноне указ был губернаторский - там же, на месте сожженной, новую
крепость ставить предстоит.
Козлов знал об указе и поднял чарку:
- За нее и выпьем.
Еще раз смахнули с усов то, что в рот не попало, и Щербатов похлопал Чаптына по атласному плечу и продолжил:
- Вот он и поспособствует нам на тех головешках. А, Чаптын? Подмогнешь?
Мало понимая о чем речь, Чаптын осоловело покатал зрачки с толмача на коменданта, все же закивал, и даже радость во взгляде сквозь туман проглянула.
- Ну, вот и добро. Людей тут мало. О прошлом годе я одних рекрут поболее тыщи собрал да к Москве отправил. Да о запрошлом годе пол-Томска оголил - под Кузнецк людишек погнал для обережки от зюнгорцев. Да на Бердь в новый острог две сотни людей посадил. Нету людей. Кто ж будет крепость ставить? А вот такие, как Чаптынка, и помогут. Верно, Чаптынка? - воскликнул властно Щербатов и, не дожидаясь ответа, спросил у запьяневшего вдруг таежного гостя:
- Людишек в твоем кочевье много? Всех приведешь?
Белый калмык Чаптын мотнулся хвастливо:
- Всех приведет Чаптын. Всех...
Козлов знал, что делает русское хлебное вино с кочевыми людьми, и спросил:
- Сколь юрт в твоем кочевье, Чаптын?
Слова переметнулись к толмачу, а потом уперлись в нечесаную Чаптынову голову - под шапкой волос и уха не видать. Но недолго размышляя, он поднял растопыренную пятерню кверху:
- Беш!*
* Беш - пять.

- О-хо-хо… - протянул Козлов, усмехаясь. С таким кочевьем мы только большой берестяной шалаш поставим.
- Не верь ему, - отмахнулся от Чаптына Щербатов. - Он уже пьян. Да и не на одного Чаптына уповать надо. Ты вот посидишь на городе, увидишь перед второй
высокой водой, как из тайги с полуденной стороны эти белые калмыки к тебе на шерть косяком попрут, как рыба на нерест. Их там в черни, в горах почнут зюнгорские алманщики теснить. Вот они и потекут к тебе на клятву, заскулят - прими, отец родной, контайша нас домогается и ремни из наших спин за неплаченый алман вырезает. Набредет народец. Будет кому своими коньми лес на крепость волочить...
Они не успели договорить начатого. На пороге вырос
шербатовский слуга.
- Ну? Стряслось чево-то? - спросил хозяин.
- Там, в тюремном сарае, Мишка Волков грозится себя жизни лишить.
- По какой вине он там? В Благовещенье птиц из клетки на волю выпускают, а Мишка в клетке...
- Он вроде как ни в чем и не повинен. Он за мать свою готов
порешиться жизнью.
- А мать чево?
- Корчемство...
- А-а-а, - протянул Щербатов и глянул на Козлова. - Это мать Мишкину, Марью, сызнова казаки доят. Вишь ты, какое дело. Знают, лукавцы, что Марья самосидкой вино готовит. Вот они кажинный праздничек являются к ней и с порога: «Либо вина, либо под караул». Видно, не откупилась. Стало быть, передай там в тюремном - Марье пяток легоньких плетей и отпустить. Она не шибко вредная городу. Я ее знаю. Доброго сердца баба.
- А с Мишкой как?
- Мишку за буйство и за крики о самолишении живота придержите. Вон Козлов будет его в разворот брать. Василья! Слушай меня. Мишка Волков вот к чему тебе сгодится. Мишка - Марьин сын. И он каждолетно куда-то пропадает. Попытать бы его нелишне... Да. Надо попытать. Слегка так, не до пузырей на спине, не головешками. Одно слово - кожу не спускать...
Щербатов повисел над чаркой, выпрямился, выплеснул вино в просторный рот и снова обратился к Козлову:
- Ты вот что, Василья. Не пытай Мишку, а запусти-ка ты его в бугры. Да чтоб не один он туда пошел. Мужики с самовольных и прочих заселков, каких уж много повыше Юргинского урочища, года не пропустят, чтоб валом не валить в степь за Обь. Бугры разорять ходят... Надо вызнать - кто там коноводит. И много ли они,
бугровщики, емлют в тех буграх золота. Нет. Не пытай Мишку. Но посули, коли не разузнает - тогда житья ему в Томском не будет. И нигде не будет. А то ведь золото мимо наших комендантских рук течет. И немалое, думаю...
Он говорил все это, не глядя на Козлова, резко ронял слова хмелеющим ртом на доски стола, и слова рикошетом отскакивали в сторону нового коменданта. Преемственник помалкивал, давая понять - «мы и сам с усам». Козлов только изредка поглядывал на посапывающего рядом Чаптына.
Щербатов наконец поднял отяжелевшую голову и ударил вялой рукой спящего Чаптына по плечу:
- Разве может золото мимо моих рук течь? А? Чаптынка! Ты, чай, ведаешь - где алтын в буграх?
Чаптын встрепенулся. Толмач с трудом вернул его в рассудок разговора, и через
некоторое бормотанье Щербатов услышал ответ:
- Чаптын знает, но люди его сеока не берут золото.
- Дурни! - воскликнул Щербатов. - Знают и не берут! Что такое? Почему дурни такие?
- Эрлик накажет. Эрлик охраняет золото. Когда человек берет золото под землей, он к Эрлику попадает и остается там.
- Опять со своим Эрликом-орликом. Что за гроза такая над вами - этот Орлик? Всех им пугают... Может, пойти да к алману его привесть. Посечь батогами малость...
- Эрлика побить нельзя! - торжественно сказал, глядя в потолок, Чаптын. - Он живет глубоко - никто его не достанет.
- Ну ин пусть живет, - разрешил с ухмылкой Щербатов и дошутил свою шутку:
- А коли золото само на земле валяется?
- Такое золото нам приносят орлы. Их посылает хозяин неба - Ульгень. Каждую весну приносят орлы золото и незаметно для людей бросают в реки. То золото брать можно.
- И ты знаешь те реки? Те - где золото?
Чаптын молчал некоторое время. Вспоминал, как его на одиноком кочевье по Бие застали врасплох казаки из Кузнецкого городка и долго допытывались - нет ли поблизости золотых могил или речного золота. Чуть было до плетей дело не дошло. И отвел Чаптын от себя очередную беду:
- Тастаракай знает.
- Кто такой?
-
Аманат*
* Аманат - заложник.
мой. Тастаракая вам оставлю. Тастаракай знает.


Ч
ерез три дня после Благовещенья солнце словно спохватилось и поубавило свою ярость. Только и успело согнать снег с крутых обрывов, с пригорков, да и ушло за плотные тучи. По ночам холодный ветер позванивал тонкими ледышками на ветвях обманутых преждевременным теплом деревьев, крепкий наст обнимал все окрест, а к полудню едва-едва оттаивали дорожные колеи в городе да и то на тех улицах, где жизнь побойчей шла. По этому - же хрупкому пути прибыл из Тобольска гонец от губернатора. Не дожидаясь утра, явился под самый вечер к коменданту Щербатову в дом с письмом. Пять красносургучных печатей гагаринских красовались на пакете.
За чтением письма и застал Шербатова новый комендант Козлов. Пришел он не один - с ним вместе оказался пленный шведский капитан Иоганн Бергман. Почти с порога Козлов воскликнул:
- А ведь Чаптынкина шерть с изъяном!
Щербатов отложил письмо - он его перечитывал уже в который раз. И спросил вяло:
- Изъян в чем? Собака была не та?
- Видно, на своих шертях Чаптынка не одну собаку съел.
Изъян вышел в аманате.
Допросили мы его аманата - Тастаракая. Повсегда было - в заложниках оставляют родича, ну, или кого из детей. А тастаракай - он и есть тастаракай. Толмач его разговорил - бродяга он. И никакой не сродственник Чаптыну. И ответа за ним по роду чаптынову никакого. У них, вишь, слово это - тастаракай - вовсе не имя, а толмач сказывает, что толкованье этому слову - бродяга. Его Чаптын где-то по Чарошу
подобрал.
- Что ж с того, что бродяга. Зато знает, где калмыки золото емлют. И то дело, - равнодушно отозвался Щербатов.
- Верности от Чаптынки нам не будет. Тастаракай ему чужой. Как только пойдут наши людишки ставить крепость на Бикатунь, я им накажу из Чаптынки выбить родича в
аманаты. Будет Чаптын в моей воле. Я с него ясак буду в три шкуры драть.
- Чаптын, может, и будет в твоей воле, - холодно и отстраненно произнес Щербатов. - А вот коли о крепости говорить, то не нам ее ставить велено. И той окраиной ясачной - тож не нам ведать...
- Как не нам? - дернулся нервно Козлов.
- Отныне иначе будет, - веско произнес Щербатов и указал на письмо. - Князь Матвей Петрович распорядился все дела по крепости Бикатунской ведать кузнецкому
коменданту.
Козлов замолк и надолго.
Молчал и Щербатов.


С
мешанное чувство владело Щербатовым. Он с первой водой готов был покинуть Томск и ждать в Тобольске нового определения гагаринского - где служить дальше. Щербатов до ясной ясности понимал - какой лакомый пирог отодвигается от него. Весь ясак, который будет стекаться в новую крепость на Бикатуни, теперь пойдет мимо Томска, а значит, мимо Щербатова. Но первым, кто запустит свои руки в меховой ручей, определен Кузнецк... А соболя из тех мест - ой как важно хороши! Да белки, белки телеутские на китайском торгу высоко идут... Иной китаянин, купцы говорят, и по сто, и по два ста хвостов беличьих берет...
Щербатов посмотрел на угрюмого Козлова и будто опомнился. Вот кому сожалеть надо о телеутских мехах. А что ему, Щербатову, печалиться, что ему печься о том отодвинутом блюде с пирогом. У Щербатова здесь отодвинули, да в ином месте придвинут - Сибирское царство велико и, считай, немеряно. На всех достанет... Правда, если Матвей Петрович позволит...
Паузу нарушил пришедший с Козловым шведский капитан. Он жил в Томске уже шестой год, и, вроде бы, небесполезно жил. Поручалось ему не раз и меха закупать в таежной округе, и выезжал дважды вверх по Оби для скупки могильного золота. И, видно, памятуя эти поездки, он вернулся к разговору о бродяге, оставленном в заложниках.
- Тастаракай мало будет польза. Бродяга нельзя верить. Он сказка про орел говорил. Орел носит золото? Где лежит золото в могила - знает один русский мужик с лопата. Я много встретил русский мужик с лопата. Они думают всю степь копать. Абориген знает о золото один сказка.
Коменданты переглянулись, перевели одновременно взгляд на шведа, расхаживающего вдоль высокой стены и постукивающего тростью по голенищам высоких сапог. Самоуверенность шведа не понравилась Щербатову, но он не стал ввязываться в разговор. Зато Козлов тут же отозвался:
- Бродяга на то и бродяга, чтоб много странствовать. Коли он свою землю исходил вдоль да поперек, то знать многое может. Я знаю, как с ним поступить. Допросил я вашего буяна в застенке - Волкова. Он тоже тастаракай, тоже бродяга, только русский. Надо их свести вместе - пусть хорошенько сойдутся, надо чтоб Волков дал согласье выйти к бугровщикам и чтоб взялся по иному какому золоту людишек порасспрашивать.
- Дельно, дельно, - согласился Щербатов. - Помнишь, кто вывел наших заводчиков на богдойские серебряные ямы под Нерчинском? Местные людишки, из дикарей. И где серебро лежит - знали. Так-то. Да ты, Василий, сам все верно уладишь.
Переведи Волкова в аманатскую избу да толмача к ним подсади. Да Мишка и сам тастаракая поймет. Мишка умом - не ленивец. Все по отцову преданью за серебром в чернь тычется. А нам и губернаторским указом велено - сыскивать всякое рудное каменье. Да пока ничего, акромя Каштака, не приискано... Ан и Каштак не по зубам.


В
о время всей беседы швед расхаживал вдоль стены, на которой красовалась картина, писанная петербургским художником. На ней был изображен сам государь. Взъятый на дыбы конь нес на себе сквозь батальный дым полтавского победителя. Швед не в первый раз разглядывал эту картину и всякий раз морщился. И на сей раз он был чем-то недоволен, но заговорил не о картине:
- Ваш государь мог взять шведский мастер. Наш мастер плавить металл известен вся Европа.
- Допрежь, чем плавить, надо найти - чем печь заряжать. Сибирь велика - шведов никаких не хватит. Да и есть ли они средь вас? Вон в Тобольском одни скоморошины под свои дудки играют.
- Там есть и мастер картины делать. Наш мастер такой картина, - швед махнул тростью на батальное полотно, - такой картина напишет не так. Правильно напишет...
Конец фразы швед произнес уже без своего обычного гонора, поскольку в сторону живописного полотна он развернулся так резко и так резко махнул тростью, что угодил ее концом в аккурат
прямо в лицо царя Петра.
Из Щербатова будто пробку вышибло:
- Кто тебе, поганцу, позволил в нашего государя палкой тыкать?
- Я не тыкать. Я сказать думал - картина сделан не так...
- Какое твое собачье дело - как она сделана! Чево не так?!
- Я был в Полтавской баталия. Ваш государь я видел. Он был высокий сапог обут. Здесь он имеет какой-то загадочный обутка. Кажется, чирик называется или чулок...
- Больно изрядно ты поднаторел в русских сапогах, - проворчал Щербатов.
Швед надоел ему своим всезнайством. И Щербатов не звал его вовсе к себе в дом, а Козлов зачем-то приперся вместе с пленником. Щербатов хотел было спросить Козлова - зачем тот пришел со шведом, но в дверь постучался слуга и доложил - явился купец Степнов. Щербатов махнул обрадованно шведу: «Пошел прочь!» - и велел слуге:
- Зови Степнова.


Н
е часто они виделись в Томске, но Щербатов знал купца еще по енисейскому воеводству. Не миновать Енисейска торговому человеку, отправлявшемуся с торгом хоть в Китай, хоть в Монголию. В Енисейске Степнов всякий раз хоть на прямом пути, хоть на обратном захаживал к Щербатову с разными мелкими подношениями. Размах его торга был невелик, однако же он старался вести свое дело порядочно, чем вызывал насмешки других купцов, обороты которых взбухали сказочно после одной-единственной поездки в Китай.
- Уж прости меня грешного, князь! Приподзадержался я в дороге, - после троекратного целованья извинился Степнов. - Торопился к Благовещенью, да вот на Кети подзастрял. Насилу успел до последнему пути к дому выбраться. Уж больно дурная весна ноне - то припечет, то мороз.
- У нас вся жизнь так устроена: то в жар, то в холод нас кидает... - улыбнулся в ответ Щербатов и тут же указал рукой в сторону Козлова:
- Вот тебе новый комендант. А я остатние денечки досиживаю в Томске.
- Наслышан, наслышан я, - знакомясь с Козловым, без деланной радости проговорил купец. - Добрые вести не стоят на месте. А, чай, вы тут не забыли обычай наш русский - птиц на Благовещенье
выпускать? - обратился он к начальникам.
- Как же, как же! Не забыли! - усмехнулся Щербатов. - Почти в праздник птицу белокалмыцкую выпустили апосля шертованья. Да вот до тебя еще одна птица залетела - со шведским длинным носом. Ты ее на пороге встретил. Уж больно у этой птицы клюв проворный - во всякую дырку суется, - поерничал Щербатов, глядя при этом в сторону нового коменданта.
- Неспроста я про птиц спросил, князь, - сказал купец и достал из кармана небольшой сверток. - В торговых рядах китайских как увидел, так и сказал себе, что выпущу сию птичку нашему коменданту - как раз в праздник - на Благовещенье. Вот! - и с этими словами он сдернул мятый холст с того, что прятал в кармане.


Б
удто цветок небывало чудный в руке купца вспыхнул. Птица красноголовая готова была вот-вот резануть воздух зелеными крыльями и раздвинуть его ослепительно белой грудью. Но слететь с ладони птица не могла - фарфоровые крылья ее и вся она от яркого чубчика до хвоста замерла раз и навсегда, закалившись в огне китайской печи, секреты которой хранились от всего мира за семью печатями.
- Ну, брат, уважил! - заулыбался Щербатов, разглядывая подарок. - Благодарствуй. Позабавил...
- Токмо внучатам сию забаву не вздумай давать, - ухмыльнулся хитро Степнов. - Ты крышечку-то, крышечку внизу откинь. Загляни.
Щербатов поднял птицу на ладони на уровне глаз, колупнул пальцем игрушку и чуть было не выронил фигурку - затрясся от смеха. Козлов тянул шею, заглядывал через щербатовское плечо, пытаясь увидеть - что открылось, каков секрет... Заглянул и тоже захохотал, как ребенок. Под пестроцветной птицей в укромной нише предавались плотским утехам любовники, выточенные из слоновой кости.
- Ох! Срамник! Ох! Срамник! - укорял, смеясь, Щербатов купца. - И до чего все натурально.
- Хитра птица! Хитра! - вторил ему Козлов. - Да и купец хитер. Да каков же знак во всей хитрости? Что бы она значила?
- А знак такой - торговцы китайские мне толковали. Птица сия не умирает. Может сгореть и воскреснет. Тако же и любовные утехи - минуют и паки воскреснут, аки птица - несгораемы.
- У них там, в Китаях, говорят, таких срамных секретов - пруд пруди, - заметил
хозяин.
- Да и верно говорят. Даже и не секретов. Случилось мне быть в доме одного торговца - прозваньем Лицзе. По их понятьям он богат, а по нашим - вельми богат. Так вот я и попросил его дом свой показать. Ну, как же, побывать в Китаях и на
убранство дома не глянуть? Повел меня хозяин по жилью, все покои показал и вот заводит в одну невеликую комнатишку... Мать моя, царица небесная! А в той комнате одно крытое шелком возлегалище обширное, и все стены картинами увешаны. И на стенах никакого секрету - одно кромешное совокупление. Я закрестился, закрестился и выпятился оттуда. Думаю - побудешь здесь, так никаким аминем грех не зааминишь. А хозяин-то и не понял - чево я задиковал...
- Да и впрямь - чево диковать? Привез бы какую картиночку на погляд, - явно завидуя Щербатову, сказал Козлов и еще раз покосился на фарфоровую птицу.
- Я и привез, - ответил Степнов. И достал невеликую статуэтку коленопреклоненной женщины, сидящей на самом краешке
продолговатой коробки.
- Хороша китаюшечка, - с деланным удовольствием, но холодновато отозвался на
подарок Козлов. - Что ж она сложила руки пред лицом? Молится, что ль?
- Молится, - хохотнул купец и что-то нажал на краю коробки. Крышка ее со щелком откинулась, из недр коробки что-то вздыбилось.
И снова коменданты взорвались хохотом. Тщательно отполированный грешный уд
возник перед сияющим лицом китаянки.
- Вон у них какая молитва, - сквозь булькающий смех продавил Козлов. - Одно любостастие... - и упал в кресло. Отошел от смеха и уже на последнем всхлипе спросил:
- И здесь есть свой знак?
А как же! - готовно ответил Степнов. - Как не будет тебя дома, оставь жене.
Всегдашнее надпоминанье будет.
- Тут одно искушение, а не то чтоб надпоминанье, - трезвея от веселья, заключил Щербатов. И, посерьезнев, напрямую спросил Степнова:
- Ты, думаю, не с одними
забавами ко мне пожаловал?
- Оно ясно - не для забавы. Дело у меня к тебе такое субтильное, хрупкое, что, коли тронешь не так, - рассыплется.
- Ну, сказывай. По торгу?


С
тепнов кивнул, испытно посмотрел на Щербатова, предупреждая взглядом - речь пойдет о самом доверительном:
- Неладно на таможне иркуцкой. Вовсе целовальники распоясались. Поборы идут страшные. Одной коробкой золота китайского уже не откупишься. А коли клади поболее пяти подвод - и двумя не отделаешься.
- Ты коменданта иркуцкого известил? Аль голову таможенного?
- Вся и закавыка в том, - извещать некого. Они все про все знают и, пуще того, - сами в поборах долю требуют. Да все там свою волну с нас, как с овец, снимают. Все наши купецкие люди, только Иркуцк минуют, об том только и говорят. Вот и пришел я к тебе.
Присоветуй - как дело поправить и себе вреда наперед не припасти.
- Это как же ты наперед припасешь?
- А коли я скажу явно - вор тот Ракитин, то мне более, - купец поводил перед своим носом указательным пальцем, - в Китаи ходу
нету!
Щербатов хмыкнул и ничего не сказал, раздумывая.
Степнов добавил:
- И один бы я был таковой, а то идет там таможенная
поголовщина.


С
казал и осекся. И замолк. Хорошо знал купец - не всех обирают. На его глазах, в одном караване были, ходил в Китаи торговый гость Евреинов. Торг вел там и назад вернулся. А пошлины на таможне никакой не платил. Но вслух Степнов сокрушенно произнес, доводя свою жалобу до безнадежности:
- Поголовно всех обирают. Даже и опись товару могут изодрать в клочки - торгуй потом, как знаешь... Ты, князь, в Тобольской скоро?
- В свое время. Ждет Матвей Петрович.
- Вот бы и сказать ему дела иркуцкие...
- Слово - оно голое. Корыстовщик за руку не схвачен.
- Не схвачен. Отдельно каждого купчину к целовальнику заводят. Лишнего глаза - ни-ни. Обвинять станешь - отопрутся. И дальше житья нет. Аки пиявки присосались.
- Тебе указ государев о мздоимстве известен? И сам ты обвинку на люди можешь не выносить. Провинциал-фискал ныне в каждом
городе.
- Подластивался ко мне здешний - Уваров. Да после того, как они с прежним
комендантом, с Траханиотовым, дела тут вершили, у меня веры Уварову нету.
- С чем же подластивался Уваров? - спросил Щербатов уже вовсе холодным тоном.
- Все вокруг торга. Пошлину платил ли? Да всю ли платил? Товары все ли на таможне явлены? А другие купчины как?
- Вот и скажи ему - как там в Иркуцке... Иного способа у тебя нет. Чрез фискала и до губернатора дойдет. Фискал напрямую может доносить.
Давая понять, что и он тоже кое-что по Томску знает, Козлов вставил:
- Теперь их понаплодилось доносителей. По городу уж и не один Уваров досматривает.
- Как не один? - удивился Щербатов.
- С ним вместе везде шастает какой-то Фильшин. Говорит, от самого обер-фискала Нестерова письмо имеет.
Щербаков почесал за ухом и, будто и не было рядом купца,
напомнил Козлову:
- Надо мне передать тебе все жалобишки фискальские. За два года их вон сколько скопилось: и на купчин проезжих, и на посадских. И все твоего разбору требуют. А я не
успел...
Говоря походя о делах комендантских, Щербатов давал понять купцу, что разговор закончен, но чтобы не расставаться совсем уж
холодно, спросил:
- На Кети отчего застрял?
- На
тощаки*
* Тощак - скрытые пустоты во льду промерзшей реки.
попали, подводы в лед ухнули. Пока выгребли добре из крошева, да пока с коньми валандались - время-то и утекло. А так ничего боле, - как-то уклончиво ответил Степнов, прощаясь.
Новый комендант этого необязательного разговора уже не слышал. Козлов сидел в кресле, наклонясь вперед, и нажимал на лакированную кнопку. Он улыбался завороженно, как только из-под крышки перед радостным лицом китаянки вздымался предмет ее молитвы.
«Ну вот и показали тебе уд на прощанье. Вот и получил полное удовольствие, - прокряхтел внутрь себя купец Степнов, закрывая дверь комендантского дома. - А на что же ты надеялся! Ворон ворону глаз не клюет...». Посетовал, покряхтел Степнов, но фамилию приезжего фискала запомнил. И спустя недели две - весна опять в силу вошла - послал своего приказчика найти Фильшина, чтоб условиться о приватной встрече, да чтоб тихая встреча была, - без лишнего глазу.
Крепко обрадовался Фильшин такому случаю - рыбка сама на крючок просится! И чуть было не спугнул поклевку.
Степнов только появился на квартире, где был на постое фискал, только вошел в горенку, сразу прикинул - не будет разговора задушевного. У низкого окна стоял вполоборота еще какой-то мужичек, лицо которого показалось купцу знакомым. «Где-то я встречал его?..» - засомневался Степнов. Но Фильшин не дал ему времени для сомнений, а таровато, как хлебосольный хозяин, распорядился подать и вина, и закуски, завел разговор о вынужденной заминке в пути, о погоде. Так что пришлось купцу слушать болтовню Фильшина с четверть часа. Наконец он не выдержал:
- Я ведь не спроста приказчика посылал к вам. И вечер поздний тоже не спроста выждал. Да боюсь, братцы, беседа наша пойдет про семь аршин говядины - ни о чем, токмо про погоду. Об ином побеседовать не желаете? - и он покосился в сторону фильшинского приятеля.
Фильшин хлопнул купца по плечу:
- Да ты не бойсь, господин торговый. Ты ведь недавно из Китаев? Стало - знаешь много чево любопытного. Да вряд ли ты удивишь знакомца моего. Он ведь не один год все ваши торговые новости сквозь свои руки пропускал на Никольской заставе. Да вот
сбежал...
И тут Степнов ткнул себя в лоб ладонью:
- И верно! От мать твою! Ведь я ж тебя там и видел!.. Да ты, пожалуй, Замощиков будешь? - вспомнил он таможенника.
Замощиков кивнул.
- Ну, братцы, тогда я впрямь теряюсь, - смутился купец, все еще не решаясь приступить к главному. Он собрался о таможне Иркуцкой рассказать, а она, таможня - вот она в виде самого целовальника сидит перед ним. И тогда спросил Степнов:
- От кого сбег?
- От Ракитина, - просто ответил Замощиков.
- Не мое дело расспросы вести: почему да как сбег. Но от добра одни дураки бегают. Знать и тебя допек Ракитин.
- Допек, допек, - опередил Замощикова фискал. - Я и сам видел, каков Ракитин. Я в Иркуцком зиму перезимовал. Да кой с кем и беседу имел.
- И что закону на таможне нет - тоже знаешь?
- Про то и говорить лишне, - ответил за фискала Замощиков. - В Иркуцке закон - что паутина. В нем вязнут одни мухи. А такие жуки, как Ракитин, ту паутину легохонько рвут.
- Да если б в одном Иркуцком, - воскликнул Степнов. - Да по всем городкам сибирским, в любом месте встретит тебя лихоимец и ограбит средь бела дня! Шли мы - несколько купцов, с нами семь дощаников товару. И попался нам - откуда его
нечистая сила вывернула?! - встретился подполковник Елчин с солдатами. Говорят, в Якуцк он шел. Со всех лодок велел товар выгрузить, все переворошили и к горлу руки тянут - у вас весь товар беспошлинный. «Окстись! - говорим. - Вот выписи. Все на таможне мечено». Я шел в Китаи - четыре тыщи белок вез, горностаев тыщи с две, лисиц красных у меня было два десятка. И за всю рухлядь мягкую я в Иркуцком не платил. Заведено так - идешь обратно и платишь вдвойне китайским товаром. Так и было. Заплатил. А Елчин мне: «Откуда у тя четыре тюка камки? А два барса? Их нет в выписи таможенной». Я ему - то на серебро богдыханово куплено. Считай подарено. Что на деньги богдыхановы подаренные берет купец, то не входит в опись, поелику - подарок! Всей Сибири ведомо и на Москве - китайский богдыхан русских купцов в своем царстве на собственный кошт содержит. И Елчину ведомо! «Нет! - кричит. - Ворочу всех в Енисейск! Там розыск вам будет. Все возьму на царя!» Насилу угомонили. Да и то - с каждого дощаника по два косяка камки дали. Со всех собрал - и с томских, и с устюжских. А в моих баулах увидел шкурки барсовые - и глаза, как у бешеного кота. Я посмотрел на него - не миновать мне разоренья. И отдал Елчину тех барсов. Я их по десять рублев пару брал...
- Ну вот и цена твоей шкуре елчинская - десятка... - усмехнулся Фильшин.
- Не кроши меня так мелко, - огрызнулся купец, - там всем така цена.
- Да не всем, не всем. Лукавишь ты, однако... - полувопросительно произнес Фильшин.
- Как не всем? - поднял брови Степнов.
- Слышал я - иные ходят в Китаи так, будто божьей ладошкой прикрыты. Аль не слышал, как Худяков совместно с Евреиновым в Китаи ходил?
- На меня той ладошки не хватило. - Степнов только на мгновенье показал - известно ему то хождение. Глаза купца обрадованно вспыхнули, но уже в следующее мгновенье он потупил взгляд и пробурчал:
- Жалко, некому довести праведно то их хожденье.
- Что ж ты томскому фискалу не скажешь?
- Да нет у меня веры ему никакой.
- В чем же он оскоромился?
Купец посмотрел на собеседников. Вот перед ним целовальник сидит. Обижен люто на коменданта своего. А вот фискал рядом - он может все обиды и до губернатора довести, а может и до самого верху - в сам Петербург... Стало - можно и про здешнего фискала правду.
- А веры нет по делам его. Разве ж он не ведает про то - как людям на сбор ясака выходить, каждый сборщик ясашный давал прежним комендантам по дву ста рублев. Даже простой казак по десяти рублев за ясачный выход платил.
- Траханиотову аль Щербатову? - оживился фискал.
- На князя Щербатова оговора нету. Да я ж ясно назвал - прежним комендантам. А князь Иван еще здесь пока. Не прежний. И еще одна дойная титька у прежних была. Она им верную выгоду корыстную давала. Вот выберут среди градских людей тех, что животом достаточны. На тех, что прожиточны, которые состоянье и родительское, и свое промотали, на тех глаз не вострили. Выберут и подкинут им некий
заповедный товарец - либо вино, либо табак, а кому и мех подбросят или ревень и тут же с обыском нагрянут. Или сразу и обыск учинят и тут же товар подкинут. Ну, виноватик! Ты попался. Давай отступное на стол, не то в розыск возьмем и тогда уж все по закону следовать будем.
Степнов помолчал, оглядывая собеседников. И продолжил:
- Что ж не знал о той дойке наш фискал? Все он ведал и с прежним комендантом заодно был. Под пятой он у них - потому и нет ему нынче веры, больно густо коростой сребролюбивой покрылся... Да и сам на поживочных людей власть наводил.
Фильшин покивал, но ничего не сказал. Помалкивал и
Замощиков.
Степнов по-своему истолковал их молчанье и взялся за шапку:
- Бог мне и вам судья. Токмо я здесь у вас не был и слов никаких не говаривал.
Доброва вам пути, как вода чистая будет.


О
ставшись вдвоем, целовальник и фискал молчали, каждый на свой лад обдумывая слова Степнова. Замощиков все же не выдержал и ударил ладонью по столу в сердцах:
- Кругом одно... Куда ни кинь.
- Да ты не горюй, - успокоил Замощикова фискал. - Как сказано: слушай, дуброва, что лес говорит. У тебя дорога до самого
губернатора. А может сразу в сенат?
- Нет. Боязно. На Матвея Петровича мое упованье. Ведь он мне и свадьбу играл... Неужели отвернется?..
- Ну так и выложи ему все свои обиды, - еще попытался утешить угрюмого своего собеседника Фильшин, а про себя подумал: «Неужель и в самом деле надеется? Да и пусть надеется. Пока по Иркуцку нет иного явного челобитчика с объявлением вины комендантской. Я один доносить буду. И половина неправедно обретенного - мне зачтется. Пока дело безгласное - значит это мое дело,
фискальское».
Фильшин уже мысленно прикидывал, сколько достанется ему из того штрафа, который обрушится на Ракитина - стоит только Фильшину развязать перед сенатом в расправной палате мешок с
ракитинскими грехами.


Н
а легкой волне половодья отплывали из Томска тяжелые лодки и дощаники. Дождавшись продолженья пути, все, кто был застигнут в Томске бездорожьем, засуетились, обнаруживая вдруг: то одного припаса нет, то другого. Казалось, вся жизнь городская сосредоточилась у пристанских лавок. Вместе с отставшей купеческой челядью из каравана Гусятникова - подторговывали втихаря мужички в Томске неявным товаром, готовились отправиться в Тобольск и Фильшин с Замощиковым. Они коротали предотъездный час на пристани чуть пониже устья Ушайки, делившей город надвое. Малая речка, уже более века кормившая и поившая город и посад, была подперта мощным током Томи и как будто перестала течь, поднявшись до уровня матерой реки и безмолвно вливая в нее свою долю. Раздолье рыбацкое, долгожданно открывшееся, виделось по всему городскому берегу. Фильшин вместе с беглым целовальником проходили вдоль рыбного ряда, разместившегося тут же - прямо у воды: кто на досках, кто на ряднушке, а кто прямо на песке предлагал свой товар: от мелкого окуня до крупных стерлядок.
Замощиков задержался у корзины с рыбной мелочью и ни с того, ни с сего принялся расспрашивать старика-торговца «че-почем».
Фильшин, глядя на рыбную мелкоту, думал о том, что за эти недолгие дни, проведенные рядом с Замощиковым, успел узнать имена купцов, уходивших мимо
Иркуцкой таможни в Мугалы. Из рассказов, из обрывков бесед успел он выхватить на крючок памяти и шведа некоего, ушедшего к монголам на торг от Елчина - из Якуцка караванчик снаряжен был. И ходил тот караванчик беспошлинно! Да вот еще ходоки торговые: Елизарьев, Пуляев, Мясников... Да. Путилов еще...
Перебирал фискал имена и, глядя на мелочь рыбную, прикидывал: "Жаль одного - все это мелочь торговая. Но, раз проскочили, значит - кому-то ручку посеребрили. Да кому ее серебрить, как не коменданту! Купцам ходу вольного нигде нет. Вон и мимо Сургута шедшие Путилов да Беляев жалобились - не пустил их без откупа комендант сургутский. Один только осетровый бок мелькнул в этом разнорыбье - Евреинов. Хоть и не сам гостиной сотни купец Евреинов попал на примету фискалу, а его сродник - но ведь хаживал и он в Китаи, даже состоя иркуцким таможенным целовальником! Как же поперек указа
царского?..
Почесывал Фильшин затылок, стараясь охватить разом весь свой сибирский улов - с чем же он явится к обер-фискалу Нестерову. Сомневался - неужто только и вывалит свою корзину мелочи? И, глядя на раздолье речное, залюбовался весельем воды и заключил: «Да тут и большой рыбине воли сколь хошь! Будет еще большая рыба». И вслух сказал это же, толкая в бок Замощикова:
- Будет еще большая рыба! Чево ты на мелочь заришься? Пошли. С дощаника машут. Отвальное пьют.
***
Н
е засиделся в Томске и Михайла Волков. Он ушел бы из города сразу же, как только его выпустили из-под караула. Но вышел он на волю не вдруг. Его несколько раз водили к новому коменданту в канцелярию, и Козлов, надувая жирные щеки, усердно подводил Волкова к мысли, что он, Михайла, затаил некие воровские затеи. «А по какой такой надобе ты ежегодь из городу исчезаешь?» «Промышляю», - ответствовал Волков. «А в чем твое промышленье? В чем твой промысел?» - Михайла пытался занавеситься белкованьем да иным чем в таежном деле, но Козлов от него со своими вопросами не отвращался. «Не вздумай в бега удариться. Мать твою заместо тебя засадим, коли уйдя в тайгу, не вернешься».
Вдобавок ко всем наскокам комендантским велено было Волкову сидеть не в острожной избе, а в аманатской, вместе с Тастаракаем и другими заложниками из черенвых татар. Досадней всего в этом сиденье было то, что аманаты выходили из избы, когда хотели - им нужно было самим заботиться о пропитании. А Михайле и шага на волю не дозволялось. И с Тастаракаем дело не ладилось. Заглянул в те дни в аманатскую Козлов:
- Что, Михайла? Дотолковались?
- Дотолкуешься с ним. Только я к нему с расспросами про алтын - он за голову
хватается и начинает глаза закатывать: ох-ах! Алтын гора есть...
- Так и говорит - целая гора?
- Говорит - Алтынту - гора великая, гора святая. Ежлив кто на ту гору пойдет, то и не подымется даже до золотого верха - духи прячут вершину в облака. Скрывают, значит...
Козлов осклабился:
- Ты ему и поверил?
- А как не поверить. В горах чудес - по кадык, - и Михайла полоснул ладонью ниже подбородка. - А что, господин комендант, не напрасно ли я здесь под караулом? Аманат никуда не денется - куда он из города в своих рваных обутках по хляби? И купить ему не за что. Может, его на жилье в мой дом отпустить? А?
Козлов долго не раздумывал. Пожевал молча, пошевелил
губами и махнул рукой:
- Забирай свои манатки и аманата забирай. Может, он дома с тобой разговорится. Да будешь каждую седьмицу мне рапорт словесный давать.


И
вот в тот же день, как отвалили от томской пристани первые дощаники, вышел к Томи Михайла вместе со Степаном Коростылевым, и Тастаракай, как хвостик, следом тянулся. Вышли они сквозь недолгий кряжистый сосняк к высоченному обрыву на реке, совсем и пристань, и город лесом заслонились; замерли мужики на самом крутяке, и распахнул руки Михайла:
- Вот уж где волюшка! Вольная…
Откуда-то из дальнего-дальнего марева, неразличимо соединявшего исходившую паром землю и высветленное небо, просторно разворачиваясь в разбеге, подходила к уступчатому берегу Томь и летела мимо ржаво-красного утеса, над которым замерли восхищенные мужики. Хвойная темная зелень, волнами накрывшая овражистый склон, на широкой луговине уступала место дымящемуся фиолетовым налетом березняку, готовому вот-вот выстрелить жгучим крапом зелени. А ближе к воде, по неровным оплывшим уступам, берег заполонил распустивший сережки тальник, осыпая первой желтизной пыльцы скользкую синюю глину, покрытую там и сям грязно-зелеными, изумрудными в сверкающем изломе, льдинами, выдавленными напором ледохода на берег.
Вешний день в ясной силе своей ярился и играл над торжеством пробудившейся земли. Да и сам день был неотделяемой частью этого поднебесного торжества. Была в щедрости дня такая минута, когда и говорить-то ничего не надо. Радуйся солнышку тихо да и только.
Не сговариваясь, мужики молча спустились к воде, присели на обветренную поваленную березу и долго щурились на сверкающую бликами Томь.
- Михайла! Помнишь, как встретились? - указал Костылев на дальний поворот Томи, где она терялась в мареве.
- Помню. Я тебя тогда за монаха принял, не разглядел.
- А что? Считай, я уже год почти монашествую. Без угла, без жены…
- Да и зачем тебе на лето угол? Вон раздолье какое начинается. Любой кустик ночевать пустит.
Костылев не ответил ничего. Ему не хотелось выказывать свою тоску по дому, по
близким. Все одно - ничего вмиг не поправишь.
А Волков и не дал ему растаять в откровениях:
- Может со мной пойдешь? На все лето...
- Куда мне с тобой-то?
- Да вот послушай. Новый комендант знаешь почему меня под караул запер? А чтоб вот с ним - с бродягой этим раскосым разговор нашел, - и он кивнул в сторону Тастаракая, сидевшего чуть поодаль на конце того же поваленного дерева. - Чтоб я вызнал у него все - где в его жильях алтан обретается. Их не поймешь, комендантов наших. Старый - Щербатов велел мне пойти в юргинские деревни да вызнать - кто самый главный бугровщик, кто в степь ходит за Обь могилы
копать.
- Ты их сам-то хоть когда-нибудь раскапывал? - обернулся Костылев к Волкову,
пошарив за пазухой.
- Мое ли это дело. Нет, не раскапывал, - поскучнел Волков.
- И таких вот зверушек не видывал? - Костылев разжал кулак перед лицом Михайлы. На ладони, равнодушно взирая на небо тусклыми желтыми глазками, в хитром извороте лежал малый зверь, не
похожий ни на соболя, ни на белку.
Михайла смотрел на потертую золотую бляшку, полуоткрыв рот. Наконец медленно взял ее в руки и повертел перед глазами:
- Что за зверь такой?
Сгорбившийся на бревнышке Тастаракай, равнодушно взиравший до этих слов на воду, вдруг оживился, обернулся на вспыхнувшую бляшку, привстал и, полусогнувшись, подошел поближе, не отрывая глаз от золота.
- Что за зверь? - переспросил Волков.
Костылев пожал плечами.
- Кто знать... у нас на Ишиме таковых не водилось.
Волков повертел бляшку еще и сунул ее под нос Тастаракаю:
- А может ты знаешь?
Тастаракай потянулся было взять золотого зверя, но Волков резко отдернул свою руку и поиграл украшеньем на солнце:
- Э! Нет. Смотри издаля... Узнал?
Тастаракая, было видно, взволновал этот причудливо свернутый зверь, над редкими усами бродяги, раздуваясь и опадая, заходили ноздри, зверь как будто что-то напомнил ему, он кивнул Волкову.
- Смотри! - воскликнул Михайла. - Вроде, как узнал! Ну, а названье зверю какое? Как по вашему называется? - потряс он перед лицом белого калмыка золотой бляшкой. - Как называют? - Тут Волков начал перемежать русские слова с наречием белых калмыков:
- Ну, пойми, ан - зверь! Кайда бу ан? Зверь какой?
Тастаракай наконец понял - чего от него добиваются и твердо выговорил:
- Ирбис.
- Ирбис? Это барс, что ли?
- Ирбис, - повторил Тастаракай.
- А где он водится? Здесь такого охотникам не ведомо. Где он обретается?
Тастаракай распрямился и, полуоборотясь к излуке Томи, махнул рукой в полуденную сторону.
- Ага! Стало - у них там водится такой зверь, - обрадованно проговорил Волков и обернулся к Степану:
- Ты-то его где взял? Купил?
Костылев помялся, несколько раз коротко зыркнул на Тастаракая. Волков махнул
рукой:
- Да ни бельмеса он не поймет! Ну, откуда у тебя...
- Могильное.
- Сам что ль копал?
- Ходили мы за Иртышом... - протянул медленно Костылев, откидываясь на локоть.
- Так, стало, ты знаком с бугрованьем! Вон ты каков, парень! Уж скоро полгода из
одной чашки щи хлебаем, а ты ни слова о буграх. Ну, парень...
- Коли не спрашивал - для чего говорить?
- Может и так. Для чего... - оборвал в раздумье слова Волков. Но уже через минуту встрепенулся, - так и пойдем со мной. Легче мне станет, как юргинских людишек время придет расспрашивать. Ты им свое повестье про иртышские бугры дашь...
Костылев хотел было ответить - он не хочет никуда идти, кроме дома своего, но Волков наседал:
- Так и будешь по монастырям со своим Поднебесновым приживаться? Да будь я старой веры человеком, я бы ни на шаг к этим монастырям. А в тайге, по реке - воля!.. Все летичко не знай беды. Давай со мной. А?
Костылев не ответил решительно, заметил только:
- Пойду ли, не пойду - все не против господа нашего. Да вот против себя как бы не пойти. Я пуще всего этого боюсь. И не надо
меня присударивать*
* Присударивать - уговаривать.
вольностью.
- Пойдем! Пойдем! - твердил мечтательно Волков. - Только реки спадут, только первая вода осядет - пойдем! - решил за двоих Волков.
...Они ушли из Томска в середине мая.
Комендант Козлов знал об их выходе и накануне преподнес подарок - отправил с ними аманата Чаптынова со словами: «Забирайте. Один черт - он аманат ложный. Но смотри, Мишка! Коли не вернешься в Томск, мать твою под караул возьмем безвыходно».
100-летие «Сибирских огней»